Оказывается, до сих пор живет в нем город его юности с пыльными, раскаленными на солнце булыжниками и проросшей сквозь них травой, и до сих пор каждую осень эти булыжники покрываются инеем, и трава, растущая сквозь них, тоже покрывается инеем, и опавшие за ночь, замерзшие листья блестят на утреннем солнце, словно вырезанные из фольги. И есть на окраине города крутой овраг с заросшими склонами и холодным чистым ручьем на дне, и есть неокрашенное окошко на корявой улочке. И поныне его, веснушчатого парнишку, можно увидеть у того окна, до сих пор ходит он там, как мимо своего несбыточного будущего. И до сих пор там сумасшедше пахнет сирень, и катятся по булыжникам мерзлые листья, и идет дождь, и крутится мокрый, скрежещущий телефонный диск, и раздражающе звенит в квартире у Ирки телефон, и до сих пор еще не кончилась та ночь в маленькой гостинице, и стоят вокруг них пустые кровати, как молчаливые, осуждающие свидетели...
Да, Коля, все это продолжается и сейчас, потому что все это стало тобой. Ты сам уже состоишь из запаха сирени и телефонного писка, из скрипа той узкой кровати, и до сих пор светится в тебе задернутое вязаными занавесками окно. И пусть давно уже нет на земле того дома, все равно за его окнами мелькает иногда знакомая тень – и из этой тени ты состоишь, и из того, что сказал и что тебе ответили... И пусть ты стал угрюмым и молчаливым стариком – это неважно. Состоишь ты все из тех же вещей. Только меньше их стало. И освободилось место для другого. Для Острова.
И тогда же, в ту ночь, когда выпал первый снег, Панюшкин, все еще закутанный в одеяло, подошел к столу и записал в дневнике:
«Как страшно ты, Коля, соскучился по юности! По незнакомому девичьему лицу, по волнению и неопределенности, по весеннему вечеру, когда рядом с тобой идет человек, которого ты почти не знаешь, но который тебе нравится, и ты готов сию минуту связать с ним все свои помыслы на оставшуюся жизнь.
Как ты соскучился по полуночным трамваям, по пустынным и гулким ночным шоссе, по тихим дождям и мокрым тропинкам. Да! И по Луне. По теплой Луне, по лунным дорожкам на тихой воде, по отсветам ночных окон и по четкому стуку каблучков о ночной асфальт.
И не покидает ощущение, будто тогда, в юности, ты обладал истиной, которую тщетно пытаешься обрести вот уже сколько лет».
* * *
«Я хочу занять место Панюшкина. Я считаю, что достоин занять его место. Я уверен, что никто, кроме меня, не сможет выполнять обязанности начальника строительства».
Этих слов Званцев не произносил ни мысленно, ни вслух, ни для себя, ни для кого бы то ни было, вообще продвижение по службе не тревожило Званцева. Он становился инженером, заместителем главного инженера, а затем и главным, когда его желания, самолюбие лишь созревали для этих должностей. Званцев был уверен, что никакие посты от него не уйдут, что все будет идти само собой и ему достаточно лишь выполнять свои обязанности. Да, их нужно выполнять хорошо, всерьез, а к этому он был готов. Дело он знал, работал с удовольствием, и не было у него ни забот, ни увлечений, которые отвлекали его от основного. Званцев не отбывал повинность на работе, он ею жил, и одно только это давало ему уверенность, что все у него будет отлично.
Но с приездом Комиссии Званцев почувствовал, что ему почему-то стало неуютно в том положении, которое складывалось на стройке. Панюшкина снимают – об этом говорили все, говорили открыто, как о событии очевидном и неизбежном. И надо же – Званцева эти разговоры не оставляли равнодушным, он начал ощущать причастность к судьбе Панюшкина, неожиданно для себя обнаружив, что от него требуются действия, связанные с заботой и о собственной судьбе. Но Званцев отнес свои тревоги к ожиданию новостей. «Я жду перемен, какие бы они ни были. И все». Так он определил свое состояние и успокоился, найдя в этом объяснении нечто достойное. И, когда собралась Комиссия, чтобы заслушать отчет руководителей стройки, Званцев был уверен в себе.
Запоздавший Панюшкин быстро протиснулся к своему месту, сел, с силой потер ладонями лицо, сцепил пальцы и плотно уложил на стол сдвоенный кулак. И, словно наполнившись его твердостью, готовностью дать бой, Званцев сдержанно начал докладывать о положении дел на стройке, о зимней укладке, свободно, не заглядывая в записи, перечисляя детали – от мощности тягачей до коэффициента скольжения труб по льду. Рассказал о подготовительной работе с водолазами, водителями тягачей, механиками. Легко и охотно сыпал цифрами, фактами, доводами, ссылался на рекомендации, инструкции, указания, приказы и делал это с явным удовольствием. Званцев понимал, что выглядит неплохо, что его тон, жесты, даже рост придают убедительность всему, что он говорит.
Званцев ни разу не произнес слова «я». Достаточно было того, что именно ему было поручено давать пояснения. Он отмечал техническую грамотность Панюшкина, его опыт, высокий класс специалиста и откровенно радовался честности игры, которую вел в эти минуты. Однако в происходящем все явно видели второй смысл: главный инженер стройки, выученик Панюшкина и его правая рука, человек, вобравший мастерство старого строителя, обладающий молодостью, опытом, образованием, помимо прочего, рассказывал еще и о себе. И его непроизнесенные слова звучали примерно так: «Как вы сами понимаете, я говорю не только от своего имени. Но, как никто другой, я знаю проблемы, стоящие перед нами, знаю, как их решать. Конечно же, на месте начальника я многое сделал бы иначе, и кто знает, возможно, вам не понадобилось бы приезжать сюда. Если же хотите знать мое мнение, то говорю откровенно – ни один человек, откуда бы вы его ни привезли, не заменит Панюшкина, слишком сложна стройка. Руководить ею может только человек, прошедший школу самой стройки. Смогу ли руководить я? Да. Стоит ли снимать Панюшкина? Вам виднее. Решайте сами».
«Как же мало мы знаем людей! – взволнованно думал Опульский. – Годами живем в городе, ходим в свои конторы и привыкаем, привыкаем мерить людей аршином канцелярских чиновников, их исполнительностью и прилежанием. А какие люди живут в глубинке и, не думая о корысти, делают великое дело, самоотверженно переносят трудности и лишения! Наш-то, наш! Все положительные примеры для докладов ищет, все не знает, кого бы упомянуть с высокой трибуны, чтоб не испортить похвалой. Надо будет ему обязательно рассказать о Званцеве! О таких можно говорить, не опасаясь испортить славой, известностью, деньгами. И Панюшкину не грех бы напоследок воздать должное – такого специалиста подготовил! Одно только это дает ему право... дает ему право... В общем, молодец!»
Мезенов слушал Званцева с интересом. Ему нравилась молодость главного инженера, уверенность. Он не строптив, это Мезенов понял сразу, его не нужно обхаживать и убеждать, как того же Панюшкина. Званцеву достаточно посоветовать. Конечно, блюдя свое достоинство, он не бросится тут же исполнять пожелание, и комья земли у него из-под ног лететь не будут, но все сделает в точности и не упустит возможности сообщить об этом. А в чем же его слабинка? Она есть... В чем? Господи, да ведь он же тщеславен! Ну что ж, пусть так, тщеславие прибавляет усердия.
А Ливнев смотрел на Званцева с нескрываемым восторгом. Молоток парень! Чисто работает. Этого не отнимешь. Только дело, только стройка, и ничего больше. Панюшкин – гений, Панюшкин – наша надежда и опора, но если он похвалит его еще раз... Не зря говорят, что душить лучше всего в объятиях. Братцы! Да ведь это очерк! И какой – гвоздь! А если его тиснуть до назначения нового начальника, то гражданин Званцев не посчитает за труд носить меня на руках, пока мне это не надоест.