– За жабры его! – визжал Чернухо. – За жабры!
– Ату! – орал басом на весь Поселок Ливнев. – Ату!
– Нехорошо, – сквозь смех говорил Опульский. – Ей-богу, нехорошо... Помочь надо... Да что же это, господи!
А Панюшкин, выйдя из сарая с кетовым балыком, увидев все происходящее, едва не повалился в снег. Прислонившись к мерзлой двери, он только тихонько постанывал, и слезы катились из его глаз, замерзая на щеках. А когда Тюляфтин, не вынеся сверхчеловеческого напряжения, упал вместе с тайменем в снег, рядом с ним рухнул Панюшкин.
– На лопатки его! – надрывался Чернухо. – Не выпускай! В партер! В партер! На мост становись, на мост!
И только Тюляфтин молчал. С застывшей улыбкой, ничего не видя сквозь запорошенные снегом очки, он, сопя, выбирался из-под тайменя, но, зацепившись свитером за мерзлые плавники, никак не мог спихнуть рыбину с себя, а когда все-таки выбрался наверх, то не смог оторвать тайменя от земли – ноги разъезжались в стороны, литая масса выскальзывала из замерзших пальцев.
– Господи, да за что же на меня такое... Не могу... Боже праведный... – И Панюшкин, приподнявшись, снова упал на четвереньки.
– Прекратить безобразие! – вдруг прозвучал властный голос, и вслед за ним разнеслась трель милицейского свистка. – Свидетелей прошу задержаться! Никому не уходить! – с этими словами в калитку вошел Белоконь. – Что здесь происходит?! Все ясно! Этот товарищ пытался похитить тайменя! – Белоконь ткнул пальцем в Тюляфтина.
– Нет... – стонал Панюшкин. – Все не так... Таймень его самого чуть не уволок... Таймень... Я свидетель, я все видел... И они подтвердят, – он показал на хохочущую толпу на крыльце.
– Сейчас составим протокол! – Белоконь повернулся к Тюляфтину. – А вы, гражданин потерпевший, берите обидчика – и в дом.
– Он не может! – Панюшкин упал на грудь следователю. – Потерпевший не может... Он из другой весовой категории...
Когда общими усилиями тайменя затащили наконец в дом, он оказался серебристо-белого цвета, а иней сверкал на нем маленькими острыми искорками. Но в тепле таймень вскоре потускнел, сделался матовым. Панюшкин притащил из сеней козлы, на которых пилили дрова.
– У вас ведь во дворе есть дрова... – не понял, в чем дело, Тюляфтин.
– А ну тебя! – сказал Чернухо сорванным голосом. – Так и помереть можно... Тайменя пилить будем, понял? Тайменя, врага твоего заклятого! А ну, бери ручку!
Ливнев стоял ближе других, и ему пришлось взять вторую ручку пилы. Вдвоем с Тюляфтиным они вначале отпилили тайменю голову – она упала на пол с глухим мерзлым стуком. Срез оказался белым, только самая сердцевина – красной. И опилки тоже были темно-красного цвета. Они быстро таяли на теплом полу, превращаясь в маленькие капельки крови. Неосторожно наступив на горку опилок, Панюшкин увидел лужицу крови, вытекающую из-под его ноги, и сразу как-то замкнулся, насторожился.
Потом нарезанные плашки тайменя варили, жарили, тушили, заливали тут же придуманными соусами, посыпали всеми специями, которые нашлись в доме, – и с таким восторгом, будто все заранее уговорились забыть о делах, о том, что приехали решать судьбу гостеприимного хозяина. И в общей беззаботности не было ничего нарочитого, все получалось само собой. Панюшкин из кладовки принес банку красной икры, потом сбегал в сарай и через несколько минут с трудом втащил громоздкого, будто упирающегося мерзлого краба – огромного, колючего, ярко-красного. Краба дружно водрузили в самый центр стола, каждому отломали по ноге и, вынув из костистых чехлов, рядом с тарелками положили плотные розовые колбаски крабового мяса.
Тюляфтин, глядя на все это великолепие, блаженно улыбался, и его очки с четкими гранями стекол сверкали празднично и взволнованно.
– А знаете, – сказал он, слегка заикаясь, – мне однажды довелось присутствовать на приеме. Наш министр чествовал какую-то высокую французскую делегацию, чуть ли не на правительственном уровне. Прием был очень торжественный, и стол тоже был на уровне самых высоких мировых стандартов. Но, знаете, – Тюляфтин скривил губы, изобразив пренебрежение к министерскому застолью, – тот стол и в подметки не годился этому.
Панюшкин счастливо засмеялся и поставил в середину стола две большие золотистые бутылки коньяку.
– Раз пошла такая пьянка, – сказал он, – режь последний огурец!
– О! – завизжал Чернухо. – О! А огурцы ты, Николашка, зажилил! И проговорился все-таки, проболтался! Огурец ты, брат, вынь да положь!
– Да, – скромно заметил Опульский, – огурец не помешает.
– Чего у Николай Петровича всегда недоставало, так это вилок, – проговорил Званцев и пошел к вешалке. Разыскав там свою куртку, он вынул из кармана плотный сверток. – Вот, – сказал он, разворачивая бумагу, – в столовой собрал... Они, правда, алюминиевые и слегка перекрученные, но... Это самые лучшие вилки.
Белоконь, увидев в углу молчаливого Жмакина, уютно устроившегося в кресле с какой-то брошюрой, подтянул второе кресло, уселся, закинул ногу за ногу.
– Тоже решил посидеть? – улыбнулся Жмакин. – И правильно, там мы будем только мешать.
– Угу, – согласился Белоконь. – А здесь и мы никому, и нам никто. Я к тому веду, что поговорить надо, не говорили мы еще с тобой, товарищ Жмакин.
– О чем, собственно?
– А собственно, о следствии, которое я надеюсь закончить через несколько минут – сразу после нашего разговора.
– Ну что ж, если дело только за мной, – Жмакин нехотя отложил брошюрку в сторонку. – Только все, по-моему, ясно. Подонок увел с собой мальчишку, где-то бросил его, сам чуть не замерз. К счастью, нашли и того и другого. Ну, а кто виноват и как все это по полочкам закона разложить – решать тебе.
– Не-е, погоди! До закона еще далеко! В магазине ясно – хулиганство. Статья двести шестая. Но речь идет и о других статьях. Горецкий бросил человека в условиях, опасных для жизни.
– Это Юру, что ли?
– Его самого.
– Мне кажется, что Горецкого не стоит упрекать в этом.
– Его никто не упрекает, деточка ты моя! Ему предъявлено обвинение. Очень серьезное.
– А может, того... снимем с него это обвинение, а?
– С радостью и восторгом! С наслаждением душевным и облегчением нравственным. Но при одном условии – чтобы это было по закону. Бросил он паренька или не бросил?
– Юра вроде бы не намерен обвинять его в этом...
– Намерения мальчика Юры меня не интересуют. Горецкого не Юра обвиняет и не я. Не нам его и прощать. Закон его обвиняет. Пусть закон и прощает, если найдет нужным.
Жмакин явно избегал смотреть следователю в глаза. Он хмурил густые брови и все глубже уходил в кресло.
– Юра сказал мне, что сам ушел от Горецкого. Там, на Проливе. Он местный, знает дорогу... И если уж говорить о том, кто кого бросил... то Юра бросил Горецкого в незнакомых местах, в условиях, как ты говоришь, опасных для жизни.