Все было прекрасно – наступил поздний вечер, пошел несильный теплый дождь, огни соседних домов отразились в мокром асфальте, нечастые машины проносились с тихим влажным шелестом. Их смазанные в лужах фары напоминали о чем-то давнем, почти забытом, когда такие вот ночные впечатления были обычными, частыми, желанными. Да что темнить – о юности напоминали ночные огни, шум дождя, молодые голоса где-то там, внизу, в зарослях кустарника, в детском саду, среди грибков и навесов...
Жизнь продолжалась, жизнь продолжалась...
Екатерина Сергеевна Касатонова, набросив на плечи толстый свитер с обвисшими рукавами, стояла на своем балконе и, опершись спиной о разогретую за день кирпичную стену, раздумчиво курила, выпуская время от времени дым в сырое ночное пространство. Фамилией этой ее наградил уже полузабытый муж, она ей не нравилась, но с годами Екатерина Сергеевна смирилась и частенько представлялась незнакомым не по имени-отчеству, а по фамилии. С высоты пятого этажа Касатонова видела верхушки деревьев, поблескивающую чешую металлических гаражей, лужи на асфальте, и, странное дело, все эти картины, давно привычные и даже поднадоевшие, в этот вечер почему-то волновали ее, тревожили, словно вот-вот должно было произойти событие, которого она долго ждала, заранее радуясь ему и заранее опасаясь его непредсказуемости.
А событие действительно наступило, сегодня, этим же вот днем, душным, тяжким днем, который закончился наконец освежающим дождем – Касатонова ушла на пенсию.
В пятьдесят лет.
Ее никогда не покидало ощущение, что все впереди, все впереди. Недочитанные книги, пропущенные спектакли, неосвоенные просторы южных гор, северных рек, лесов и перелесков средней полосы ожидали ее долгие годы и вот, казалось бы, дождались. Но вдруг пришло ощущение, что все это не только не приблизилось, а даже как-то отшатнулось и сделалось совершенно недостижимым.
И что более всего ужаснуло Касатонову – ненужным.
Да, всего этого... уже не хотелось.
– Надо же, как быстро все заканчивается, – пробормотала она и по-хулигански, положив недокуренную сигарету на палец, щелчком запустила ее в темноту. – Как быстро все заканчивается... Кто бы мог подумать! – уже с гневом проговорила Касатонова, в глубине души все-таки сознавая, что лукавит, что на самом деле ничего не закончилось и все, как обычно, остается впереди. Это просто такой день, душный и тягостный день, на который выпал гнетущий груз ухода на пенсию. – Пятьдесят лет! Какие наши годы!
Поначалу судьба забросила ее на север, на какой-то химический комбинат, на Сахалин, потом она родила, потом развелась с Федором Касатоновым и наконец, уже в конце пятого десятка, оказалась в неказистом издательстве, выпускающем не то химические вестники, не то технологические сборники, не то вообще черт знает что. Как бы там ни было, но однажды вдруг обнаружилось, что у нее северный стаж, да еще вредное производство, и она, если сама того пожелает, на вполне законных основаниях может выйти на пенсию в свои цветущие пятьдесят лет.
Но ее уход из издательства был кошмарным.
Трепеща, с колотящимся сердцем, бледная от волнения, она вошла в кабинет директора. Тот разговаривал по телефону. Увидев ее, широким жестом предложил сесть к приставному столику, движением бровей спросил, в чем, дескать, дело. Касатонова придвинула ему свое заявление. Директор вынул из кармана ручку, снял колпачок и, едва взглянув на листок бумаги, не колеблясь, не раздумывая, ничуть не удивившись, легко подписал его.
Не прекращая разговаривать по телефону.
Тут же забыв о том, кто сидит перед ним, зачем пришел и что он подписал.
– У вас еще что-нибудь? – директор оторвался от телефона и поворотил свое лицо к Касатоновой.
– Может быть, вы не заметили... Я написала заявление об уходе по собственному желанию. На пенсию.
– Я понял. – Директор был оскорбительно невозмутим, спокоен, и только чуть-чуть, почти неуловимо пробивалось в его словах нетерпение – ему нужно было договорить по телефону о чем-то важном.
У Касатоновой была одна странная, но совершенно невинная привычка – увидев малейшее пренебрежение к себе, да и не только к себе, если при ней, просто при ней, кто-то к кому-то каким-то образом проявил даже вполне терпимое пренебрежение, она изумлялась. Причем изумлялась изысканно, с каким-то аристократизмом, хотя при ее биографии, образе жизни, заработной плате заподозрить ее в этом было чрезвычайно трудно. Но тем не менее изумление ее не заметить было невозможно. Вот и в этот момент, услышав от директора, что он все понял, прекрасно осознал суть подписанной бумаги и не нашел иных слов, как поинтересоваться, все ли она сказала что хотела, другими словами, предложил выметаться из кабинета и не мешать ему беседовать на судьбоносные темы...
Касатонова изумилась.
Поправила на хорошем таком своем выразительном носу очки, дорогие, между прочим, очки, сверкавшие так, будто сделаны они были не из простого стекла, а чуть ли не из хрусталя. Так вот, поправив очки, чтобы сидели они устойчивее, Касатонова широко раскрыла глаза, вскинула голову, чтобы видеть директора в упор и чтобы он тоже видел ее в упор. И уставилась на него, мигая редко и замедленно, будто каждый раз закрывая и открывая глаза, она отмеряла не то время, не то расстояние, не то еще что-то более важное. Общее выражение ее лица, глаз, очков можно было назвать наивно-изумленным, может быть, даже радостным, она словно ожидала какого-то подарка и вот дождалась и видела, своими глазами видела, как при ней распаковывают яркую, посверкивающую коробку.
Такое примерно было у нее выражение лица.
– Что-нибудь не так? – спросил директор, смешавшись. Звали его, как и бывшего мужа Касатоновой, Федором Ивановичем, а фамилия у директора была Хилов, хотя хилым его назвать нельзя было никак, скорее наоборот. Он был обилен не только лицом, но и всеми остальными частями тела, все у него было обильное – зад, шея, складки, разбросанные по всему телу разнообразно и с выдумкой.
– А что не так? – спросила Касатонова, прекрасно сознавая всю дурь своего вопроса. Она была обижена и, как всегда в таких случаях, впадала в неуправляемый кураж, играючи и забавляясь, переигрывая любого собеседника, с кем бы ей ни приходилось сталкиваться.
– Я подписал ваше заявление, – промямлил Хилов, теряя нить разговора. – И вот теперь...
– Говорите, говорите, Федор Иванович, – мерцала широко раскрытыми глазами Касатонова.
– На пенсию, – брякнул Хилов и, повертев телефонную трубку в руке, положил ее на аппарат.
– Я чрезвычайно вам благодарна! – с подъемом произнесла Касатонова. – Мне было очень приятно.
– Что приятно?
– Присутствовать.
– Где? – осел в кресле Хилов.
– При подписании.
– Господи... Каком подписании?