Падай, ты убит! | Страница: 120

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— А Федуловы? — спросил я с улыбкой, зная, что и в них Аристарх найдет нечто значительное. — Помнишь их? Она полуголая по саду носилась, а он все к Марселе подкатывался, даже на чердак ее затащил, соблазнить пытался...

Мы пересекли Можайское шоссе и углубились в кварталы серых пятиэтажек. Только редкие окна еще светились — то ли хозяева заснули, забыв выключить свет, то ли, уставившись в экран телевизора, решали, как быть с перестройкой.

— А почему с такой издевкой — пытался соблазнить? Сколько нужно мужской гордости, безрассудной страсти, чтобы затащить молодую, красивую, жаждущую любви... Зная почти наверняка, что ничего не получится, что, кроме позора, ничего не добьется, что только чудо может спасти от бесчестия! Но уж коли ты мужчина, рассуждал Федулов, то попросту обязан соблазнить приглянувшееся существо. И все мы пляшем где-то рядом, а? Что-то нас сдерживает чего-то мы стыдимся, какие-то нас сомнения одолевают, но думаем примерно так, а? И Федулов лезет на чердак, Федулов лезет на чердак! Федулов лезет на чердак! — Первый раз Аристарх сделал ударение на слове «чердак», второй раз на слове «лезет», третий раз на слове «Федулов». — Это ли не высшее проявление долга?! Это ли не самоотверженность? Он честь свою и достоинство, не задумываясь, бросает в пасть природе, в угоду ее невнятным позывам. Марсела посмеялась над ним, но напрасно. Прояви она больше такта, женской ласки, понимания, и все бы у них получилось прекрасно. Именно на это надеялся Федулов, и на чердак он полез не так уж и безрассудно. О, Федулов! Отслужив жизнь в какой-то захудалой канализационной конторе, он на старости лет находит себе силы взяться за совершенно новое дело — цветы маслом на холсте рисует! Мало того — на продажу несет! И продает!

— Да, видел его недавно в Измайловском парке. Четвертную за букет пионов просит. И берут. А знаешь, как он расхваливает свой товар? Поворачивает перед покупателем картину оборотной стороной, щелкает по ней пальцем и восклицает: «Холст! А написано маслом. На холсте!» И, знаешь, — действует. Хочется людям чего-то настоящего, даже если это настоящее поддельное. Ну, хорошо, с ним все ясно. А Федулова?

— И Федулова! Двадцать лет назад кто-то по неосторожности сказал ей, что она невероятно соблазнительна. Оказавшись в саду, Федулова вспомнила об этом комплименте и не пожелала принять к сведению выпитую в это время водку, миллионы огорчений, печальных раздумий, ночных слез и утренних румян. Не пожелала. И все тут. Ты так сможешь? Никогда.

— А знаешь, Шихин...

— Твоему Шихину крепко повезло. Он мог и не выбраться из той ночи. Я очень за него опасался. Но он принял единственно правильное поведение — ни во что не вмешивался. Если бы стрелялся он, Игореша ухлопал бы его. Сам того не желая, не питая к нему ни любви, ни ненависти.

— Шихин был спокоен, потому что вынул пули из патронов.

— А! — Аристарх махнул рукой. — Это пустяк. Он вынул или кто-то другой вставил, какая разница! События двигались не этими силами. В ту ночь у многих были основания стреляться.

Мы подошли к дому Шихина. Кухонное окно на пятом этаже светилось. Он нас ждал. Я уже знал, что у него есть сухое вино и бутылка чачи из Грузии.

В общем, все продолжается.

И ходят по Москве герои этого повествования, иногда встречаются, хлопают друг друга по плечам, улыбаются широко и радостно, спрашивают о здоровье, об успехах, о чем попало спрашивают и вовсе не для того, чтобы услышать ответ. И мы отвечаем так же легко и беззаботно — все в порядке, старик, все в порядке. Отвечаем, радуясь встрече и тут же забывая о ней, едва рядом окажется другая физиономия.

Ладно, не будем об этом. Пора с Шихиным прощаться.

Ныне он общается с другими людьми, и уже с ними приходится поднимать тосты за дружбу, за верность и взаимовыручку. Волею судеб мы лишены этих качеств, но что-то тревожит нас при одном упоминании, что-то терзает, едва прочтем их на книжной странице, или сами они придут на ум из неизведанных глубин памяти наших предков. И мы готовы поднимать тост, пить искренне и убежденно, прекрасно зная, что никто из тех, с кем так самозабвенно чокаемся, не придет на помощь, не выручит, не спасет. И Шихин знает. И этот свой опыт передаст по генной цепочке потомкам. Возможно, когда-нибудь эта цепочка оборвется под влиянием другого опыта... Дай Бог.

Остается добавить, что он так и не придумал убедительной причины, по которой один советский человек может убить другого советского человека. Все, что приходило на ум, что предлагали друзья, было случайным, неубедительным, даже кощунственным, если не злопыхательским — ревность, пьянка, злоба, подлоги. Это он отверг и решил писать лишь о событиях, происшедших в действительности. И сразу все стало на свои места.

Шихин написал, например, о том, как два приятеля, проведя день вместе, вечером поссорились, один другого оглушил камнем по голове, а потом для верности еще и утопил.

А один милый мальчик, обидевшись на взрослого дядю, возьми, да и ткни его перочинным ножичком, которым чистил картошку. Да так удачно пырнул, что до сердца достал. Дядю похоронили, мальчику дали четырнадцать лет.

А один юноша, выпив лишку, зарубил четырех своих друзей, а потом, чтобы замести следы, еще и дом поджег, в котором сгорели и следы, и полуживые люди...

Но что постоянно озадачивало Шихина, так это дружеские отношения между убийцами и их жертвами. Отношения эти простирались до того самого последнего момента, когда под руку попадали нож, топор, булыжник, лопата. А ведь тосты поднимали, вечную дружбу друг дружке сулили, искренне сулили! И Шихин описывал не столько преступление, сколько собственную грусть по поводу странных, непредсказуемых извивов душ. Неужели зло и ненависть сидят в нас так близко и так легко высвобождаются, что нет никакого сладу? Что за такая чернобыльская авария произошла, высвободившая столько злобы и ненависти? Неужели это кроваво-красное смещение произошло под влиянием невиданных социальных сдвигов, обещавших так много счастья и радости...

От этой опасности не спрячешься в бетонный саркофаг, ее не отведешь с помощью подземных вод, не скроешься на горных вершинах, ни Марсианская впадина не спасет, ни космическая колба, в которой наши славные ребята вертятся вокруг Земли, высматривая вражеские секреты и не замечая опасности в самой колбе...

Бросим на Шихина последний взгляд — вот он стоит на платформе, покрытой осенними листьями, засыпанной снегом, залитой весенним дождем, на платформе, мягкой от летнего зноя. У ног черный чемоданчик с очередной историей. Шихин смотрит на рельсы, смотрит на небо, на гору песка за забором соседнего завода и вдруг слышит легкий перезвон проводов. Значит, вот-вот со стороны Перхушкова появится электричка. Так и есть — падают полосатые столбы шлагбаума, мигают красные фонари, останавливаются машины, слышен нарастающий гул. Электричка подходит, поднимая желтые листья, снежную пыль, обдавая горячим летним ветром. Шихин делает широкий шаг, двери с резиновым хлопком закрываются за ним, и электричка, взвыв, набирает скорость. Через сорок минут она остановится на Савеловском вокзале, Шихин выйдет из последнего вагона и, не торопясь, побредет к серому небоскребу, доверху набитому редакциями. Он будет предлагать очередную историю, в которой изумляется, грустит и негодует. Но нет у него уверенности, что историю напечатают, хотя и знает, что немного найдется в столице мастаков, способных на двенадцати страницах вместить преступление, следовательские поиски, находки, взаимоотношения героев, смещенные в красную часть спектра, и собственную по этому поводу печаль...