«Ритуля, детка моя золотая, взгляни-ка: что тут у нас есть? Вот посмотри, какое красивое колечко. А лиловый камешек — аметист. Познакомься: это колечко твоей прабабки*, а моей бабушки Мили. Полностью ее звали Эмилией. Многие думают, что Эмилия — нерусское имя, и совершенно напрасно: оно и в святцах есть, и мужское «Емилиан», и женское «Емилия». Прабабка твоя была крещеная, как и ты. Правда, ее частенько спрашивали, не полька ли она: белокурая была, со светло-серыми глазами. А уж горда! Что правда, то правда: в нас с тобой, деточка, течет и польская кровь…»
На коленях бабушки, обтянутых темной юбкой в мелкий красный цветочек, Ритуля получала первые уроки генеалогии. Все эти бабки и деды, каждый со своим характером, со своей внешностью, представали перед ней в обрамлении драгоценностей, торжественно вынимаемых из обложенного полинялым бархатом шкатулочного нутра, словно бы сливаясь с этими цепочками и перстнями. Нитями воспоминаний, полученных от бабушки и собственных, полумладенческих, Ритуля крепко приросла к фамильным драгоценностям, которые сейчас представлялись ей едва ли не родственниками, почтенными стариками, которых не следует тревожить понапрасну. Но сегодня, представлялось ей, как раз тот случай, когда предки должны прийти к ней на помощь — пусть даже в виде холодно поблескивающих изделий из золота, серебра и драгоценных камней.
Шкатулка, покрытая рельефным узором из фруктов и цветов, ключа не имела. Однажды, вскоре после потери девственности — как она тогда верила Антону, как старалась его любить! — Ритуля Вендицкая открыла ему секрет: для того чтобы открыть шкатулку, нужно сдвинуть вправо на крышке ту грушу, которая выпуклей и глянцевитей других. Пружина, поднимающая крышку, за сто лет ослабела, но продолжала действовать, и бархатистое нутрецо послушно явило свои сокровища. Блеск их показался Ритуле слишком ярким, он прямо-таки ослепил ее… «Блестящее прошлое и тусклое Настоящее», — усмехнулась она. С чего бы начать? Может быть, с того самого аметистового перстня, принадлежавшего белокурой Эмилии? Какой он легкий! А раньше всегда казался тяжелым… Неужели она стала такой сильной? Блестящий ободок расслабленно соскользнул с пальца. Ритуля вскрикнула и перевернула шкатулку, рассыпав содержимое по столу. Они закружились, заскакали, зазвенели самоварным золотом — дешевые подделки, ширпотреб. Кое-какие изделия, памятные ей, оказались заменены похожими, но явно более новыми и дешевыми, другие, более изысканные и ценные, даже не пытались подменить —" они исчезли без следа, покинули ее насовсем.
— Подонок! — закричала Ритуля. В другое время она обязательно заплакала бы, сейчас не могла: слезы высушило негодование. — Ах ты, подонок, ты же меня обокрал!
Так вот чего стоила щедрость Антона! Одной рукой давал ей деньги на платья, которые только поносить и выбросить, другой — отнял настоящие фамильные драгоценности. Зачем он их подменил? Чтобы поиздеваться? С дурацким обещанием на будущее: «Потерпи, подруга, пройдут тяжелые времена, и я все верну, а пока покрасуйся вот в этих грошовых цацках?» Не мог же он, в самом деле, думать, что она не заметит отличия?
«Но ты ведь сама заглядывала в чудесную шкатулочку, продавала то сережки, то колечко, когда жить не на что становилось? — требовательно напомнил ей внутренний голос. — И после этого ты смеешь сокрушаться о судьбе фамильного наследия?»
«Но ведь это я! — отчаянно возразила внутреннему голосу Ритуля. — Я ведь тоже часть фамильного наследия! Это я — Вендицкая, а он… Он — никто! Жадное, жалкое, своекорыстное насекомое! Как можна было строить иллюзии, что он способен на любовь!»
Ритуля бессильно присела на стул — тоже из времен русского модерна, ореховый, с фигурной спинкой, только обивку меняли… Все-таки слезы прорвались. Он же знал, негодяй, знал, что означают для его подруги эти старинные украшения: не просто богатство, а связь с родителями, с родом! Да нет, откуда ему знать! Он все оценивал в долларах — и ее драгоценности, и, наверное, ее…
Утирая тонкий, чуть-чуть слишком длинный нос вчетверо сложенным кружевным платком, Ритуля бросила случайный взгляд в окно — и заорала по-настоящему. Неужели эти несчастья так ее доконали, что она сошла с ума и видит то, чего нет?
Снаружи к окну прижималось лицо. Белесоватое, перекошенное. Точь-в-точь такое, какое она вообразила себе в своих страхах.
— Дедушка, — прошептал Гарик, уведя Семена Валерьяновича в угол подальше от двери, где, по его мнению, никто их подслушать не мог, — тебе не кажется, что к ним иногда заходит кто-то посторонний?
— Какой посторонний? — тоже перешел на шепот Семен Валерьянович, хотя идея показалась ему дикой.
— Не посторонний, а посторонняя. Ты слышал женский голос? Может быть, это соседка, или страховой агент, или… в общем, какая-то нормальная женщина, не бандитка? Мне кажется, они боялись, чтобы она чего-нибудь лишнего не заметила, не услышала. Я нарочно, когда она была в доме, стал царапаться в стену. А помнишь, в тот день, какой нам втык охранник закатил за то, что смирно не сидим?
Даже кормить отказывался… А я вот что придумал: давай в следующий раз, когда она придет, будем стучать, вопить, звать на помощь! Она должна догадаться, что здесь кого-то держат насильно.
Семен Валерьянович вяло воспринял предложение внука. В данный момент его больше всего занимало состояние собственных внутренних органов. Ничего не поделать, проза существования — это закон бытия, и он непреложно гласит: враг не станет заботиться о твоем здоровье, поэтому, чтоб не погибнуть, позаботься о нем сам. Отчего-то именно сейчас, когда его жизнь в любую минуту могла прервать пуля, он обеспокоился тем, что во рту постоянная сухость, что колет под ложечкой, что распирает живот… Впрочем, понятно отчего: физическая немощь, способная подкараулить его здесь, в подвале, страшила его хуже смерти. Беспомощность, болезнь — и все это в присутствии внука, которому он должен быть поддержкой! Так что Семен Валерьянович проявил постыдную леность мышления, не сразу переключась с внутренних ощущений на внешние. Кроме того, как уже было сказано, он не принял эту идею всерьез.
— Да, Гарик, — рассеянно согласился он. — Постучим, только не очень громко. И кричать, наверное, не надо. Вдруг они там в отместку сделают что-нибудь плохое? Или — этой женщине, если она не бандитка?
— Ничего они нам не сделают, — с воспрянувшей задиристостью заявил Гарик. — Мы им нужны. Пока они ведут переговоры с папой, они нам ничего не сделают, иначе не смогут получить за нас выкуп.
Глаза у него блестели, как при температуре. «Как бы и Гарик не заболел», — продолжал беспокоиться о здоровье Семен Валерьянович и потянулся пощупать внуку лоб, но он вывернулся — опять же, как прежде. Как все дети…
— Пойду займусь подкопом.
За время пребывания в подвале Гарик Воронин не то чтобы похудел, а спал с лица. Детские округлые розовые щеки опали, лишились округлости, словно подросток повзрослел в эти тяжелые дни и часы, но, судя по выражению глаз и напряженного рта, уголки которого постоянно были опущены, не повзрослел, а скорее постарел. Ноги постоянно босы и черны от грязи (кроссовки аккуратно стоят возле двери), руки в заусеницах и ссадина*, с обломанными, как у малолетнего бомжа, ногтями. Не то чтобы он действительно верил, будто с помощью тех несовершенных орудий, что похитители оставили в его распоряжении, ему и вправду удастся прокопать на волю подземный тоннель; скорее, это было средство побыть в одиночестве, как в свободные времена, когда он с тем же намерением уходил к себе в комнату. Семен Валерьянович понимал этот знак и удалялся по другую сторону шкафа. Даже очень близким людям становится порой невыносимо находиться постоянно друг рядом с другом. А иногда, наоборот, они прижимались друг к другу, бесполезно надеясь, что так легче перенесут тяготы подвального бытия, которое уже занимало целую жизнь, и они с трудом вспоминали, как было раньше, и не верили, что когда-то будет иначе.