Он не стал толочься в квартире — там и без того становилось людно и как-то излишне нервно. Он спустился к подъезду к Вите. Протянул руку:
— Дай послушать.
Витя, ни о чем не переспрашивая, сразу понял, что он просит, высунул в форточку наушник, включил воспроизведение записи.
«Алло, это Антон Григорьевич Краснов? Антон Григорьевич, вы давно видели вашего племянничка Ярослава? Ах, давно? Ну, значит, вы его больше не увидите! — В голосе звонившего гуляло какое-то паскудное торжество. — „Что случилось, что случилось“, — передразнил он Краснова. — Да помер ваш племянничек, подох! Убили его, наркомана, по пьяному делу, вот и лежит теперь в морге… А вы, видать, и не знали? А еще любимый дядя…»
Фраза обрывалась на полуслове — где-то здесь Антон Григорьевич, потеряв сознание, выронил трубку…
Голос молодой, наглый… Нет, не наглый — глумливый. Сволочь. Киллер. Но откуда он мог узнать, почему позвонил старику? Он подумал, что теперь будет говорить Константину Дмитриевичу — ведь вроде как пообещал ему присмотреть за дедом… И вдруг его пронзила мысль о полной беззащитности Краснова. Ну а если эти гады настигнут его и в больнице?
Нет, неотложно надо было звонить дядьке, рискуя вызвать его неудовольствие. Он вытащил мобильный телефон.
— Дядь Слав, извини, что домой звоню, но тут у нас такая хренотень заварилась… — начал Денис издалека, но плюнул, вывалил все сразу: Понимаешь, какая-то тля брякнула Краснову о племяннике…
— Да ты что?!
— Ну да, по телефону. Старика тут же расшиб инсульт. Очень он плохой… Слушай, я тут все думаю, а не могли твои…
— Исключено! — взревел Вячеслав Иванович, грудью вставая на защиту славной муровской братвы. — Я тебе отвечаю чем угодно — исключено!
— Да ты не волнуйся, дядь Слав, я вообще-то тоже так думаю. Но сам видишь — кто-то очень уж много знает. И сдается мне, кто-то всерьез хочет деда угробить. Но вот кто…
— А вы-то на что, сыщики хреновы! — снова взревел Вячеслав Иванович. Работайте, ройте землю носом. Ну и я своих подключу, не сомневайся! Запись разговора есть? Вот и отлично!
— У меня еще одна к тебе просьба, дядь Слав. Я тут подумал… Ты не мог бы распорядиться, чтобы за больницей приглядеть? Незаметно, конечно? А я установлю постоянную наружку возле дома. Круглосуточную. Прямо с сегодняшней ночи, хотя сегодня-то уж вряд ли кто сунется…
— Ладно, Дениска, разберемся, — помягчел наконец Грязнов-старший. — И с больницей все о'кей будет. — Он помолчал, обдумывая что-то. — Да, подсиропил нам Костя клиента. А? Ты небось думал — книжечки, птички-собачки, а оно вон как все оборачивается. И труп у тебя на руках, и второй дозревает… тьфу-тьфу-тьфу…
— Знаешь, дядь Слав, — угрюмо сказал Денис, задетый его последними словами. — Я там был, ну, после того, как старика хватил удар… Знаешь… теперь для меня это как бы личное… Эта сволочь целилась в старика, а в душу всем нам плюнула. Я теперь сдохну, а до него доберусь! Так и передай Константину Дмитриевичу…
Небольшая белая вилла, залитая солнцем, была надежно укрыта от посторонних глаз пыльно-зеленой оливковой рощицей. Когда-то эта местность в восьмидесяти километрах от Никосии была облюбована англичанами, хозяйничавшими на острове, ими же застроена по своему вкусу, так что жить здесь и по сей день считалось очень престижным, что, естественно, могли себе позволить лишь состоятельные люди. Впрочем, о доходах владельца этой усадьбы можно было судить даже по тем пляжным трусам-бермудам, в которых он сейчас кайфовал на надувном матраце, плавая у самой кромки большого овального бассейна. Эти длинные цветастые трусы были куплены в одном из самых дорогих и модных бутиков Парижа. Однако их владельцу — высокому, крепко сбитому мужчине лет тридцати — они пришлись по душе вовсе не потому, что были, что называется, последним писком моды, а потому, что напоминали ему родину, где такие вот трусы (сатиновые, без всяких этих глупых цветочков, конечно) именовались «семейными».
Звали владельца виллы и обладателя роскошных пляжных трусов Леонидом Александровичем Остроумовым.
Вовсе не всегда Леонид Александрович был тем, кем являлся теперь миллионером, человеком с многочисленными дорогостоящими причудами. Еще каких-то пять лет тому назад Леня Остроумов был работником одного умирающего леспромхоза, расположенного в окрестностях ничем не примечательного уральского городишки Нижние Болота, и несчастный этот городок, провонявший тяжкими запахами допотопных медеплавилен, был для него основным окном в остальной цивилизованный мир. Жизнь у него, как у всех вокруг, шла по накатанным с самого рождения рельсам. После школы работа сначала в плавильном цеху, потом на лесной делянке — так здоровее и денежнее; ну а где работа — там пьянки, разборки с такими же, как он сам, смурными хлопцами, потом армия, снова леспромхоз, бабы… И получалось, что вроде как жизнь расписана далеко вперед: здесь ты родился, здесь ты женишься, здесь проживешь своим домом, сколько отпущено, здесь и помрешь, и закопают тебя на поселковом кладбище на горке…
И все Леонида в этой жизни, в общем-то, устраивало, во всяком случае, даже мысли о том, чтобы менять в ней что-то, в голове его не водилось. Да и то подумать: как он ее сменяет-то?
Было их в семье всего четверо детей — три брата и сестра. Братья, Володька и Алешка, были старше Леонида, сестра Машка моложе. Ну, сестра разговор особый, сестра была до ужаса похожа на тех девок, которых он заваливал после танцев — так, все на одно лицо, и вспомнить-то нечего. А вот братьев Леонид любил, и они его любили. С братьями-то хорошо, всякий знает — и обучат всему для жизни, чему надо, и если надо — придут на помощь, защитят. Да и то сказать — кто к тебе полезет, если все вокруг знают, что у тебя двое старших братьев. И потом все осталось так же, когда старший, Володька, отправился топтать зону аж на семь лет, а средний, Алешка, ушел служить в армию, в десантуру, да так в армии и остался.
Алешка был гордостью всего остроумовского семейства, где все из поколения в поколение либо горбатились на лесоповале, либо сидели — кто за драку, кто за кражу, — Лешка один из всех в люди вышел. Когда приехал в отпуск — уже после окончания училища, когда офицером стал, — на него сбежалась посмотреть вся улица. Алешка знал, что так будет, и чтобы поднять семейную-то гордость еще выше, нарочно вылез из такси на самом краю поселка и пошел на свою Кыштымскую пешком: десантные говнодавы на шнуровке, новенькая камуфляжка, грудь распахнута, а под ней — тельняшка в голубую небесную полосу, а на голове — голубой же лихой берет. Сразу видать: гордость армии и народа, советский десантник идет. У него и походка-то была не как у всех: шел на полусогнутых, пружинящих ногах — зверь зверем, хищник, а не человек!
Понятное дело, Ленька мечтал пойти по стопам брата Алексея, не по Володькиным. Он и вообще-то, прикрытый братьями, позволил себе вырасти малость не таким, как все вокруг него парни. В драки особо не лез, хотя силой бог не обидел, и зазывалы подолгу всегда перетаскивали его на свою сторону, когда подходил час «Ч»; девкам подолы против их воли не задирал; выпивать и то путем не выпивал, что, вообще, было дикостью: как это, здоровый молодой малый — и не пьет! Может, как раз болен чем? Да ничем он не был болен, просто словно помешался в один прекрасный момент на том, что будет жить не как все у них в Нижних Болотах, будет жить, как братан Алешка. Он ворочал по утрам пудовики, подтягивался на турнике, который сам соорудил возле крыльца, и даже — страшно сказать — хорошо доучивался в вечерней школе, готовясь поступать в знаменитое Рязанское училище ВДВ. Он не то что защитился от окружающего мира — он словно отстранился от него маленько, и, может, потому и сам стал замечать, и окружающие тоже какие-то за собой странности. Нравилось ему смотреть на закат или на восход солнца, нравилось думать о всякой ерунде: почему кошки такие ловкие, почему одни животные едят траву, а другие только мясо, и почему при этом человек жрет все, почему из одной и той же земли растет и горький лук, и сытная картошка, и сладкая земляника… А сильнее всего его занимали птицы. Другой раз Леньке даже казалось, что ему доступен их язык, — так ему понятна была и хитрость ворон, и ухаживания воробья за воробьихой — это у них ужасно смешно получалось, как у человеческого молодняка после какой-нибудь дискотеки, и премудрость синиц, и красота снегирей, и мужество клестов — он даже как-то в стеклянное январское утро залез на здоровенную ель, чтобы посмотреть — правда ли, что эти чудные птицы как раз в самую стужу птенцов выводят… А уж соловьев — тут и говорить нечего — соловьев всякий русский человек готов слушать и слушать, а Леонид в соловьиные ночи начала лета, кажется, и спать-то не ложился… Ну, была у него такая блажь, и никто с этим ничего не мог поделать. Отец только все беспокоился, не тронулся ли малый умом: только что говорил что-нибудь, и вдруг словно выключился на полуслове — стоит с идиотской улыбкой, молчит, к чему-то прислушивается.