— Взвыть — да, готовы многие. Но лишь потому, что тоскуют по роскошной жизни здесь, по эту сторону мира. Вы же тянетесь туда, в мрачное безлюдье, в волчность одиночества.
— «Волчность одиночества»… Прекрасно сказано, барон, — признал «маньчжурский легионер».
— Чего не хватает, какого толчка: приказа, ситуации, надежных парней?
— Очевидно, приказа… прежде всего, — согласился Курбатов. — Да еще, может быть, безысходности.
— Безысходности?
— Весь этот дикий горно-лесной мир приемлет только одну форму миропонимания: озлобленное одиночество. Только озлобленное одиночество. А оно, как лава из кратера вулкана, извергается безысходностью, которая, впрочем, — неожиданно завершил свою мысль Курбатов, — в свою очередь, порождается одиночеством.
— Не отчаивайтесь, полковник, они последуют: и приказ, и безысходность. Неминуемо последуют — в этом как раз и кроется наша безысходность. Честно признаюсь: я бы с вами не ушел. Не смог бы. Как не смогли бы и многие другие. Узнав о вашем рейде, я несколько вечеров провел за картой коммунистического рейха. Я смутно представляю себе эту страну, тем не менее, сам маршрут, рельеф, расстояние, диверсионные операции в стране, превращенной в огромный концлагерь… Все это потрясло мое воображение. И тогда мне тоже думалось, что человек, прошедший через все это, с трудом будет осваиваться потом в прихожей европейской цивилизации.
— Вы правы, барон, там, — кивнул Курбатов в сторону лесистых гор, — особый мир, порождающий особое мировосприятие, совершенно меняющее человеческую сущность.
Приумолкнувший было аккордеон, вновь возрождал одну из своих монотонных, как зов одинокой, затерявшейся в горных долинах шотландской волынки, мелодий. Звуки ее как нельзя лучше накладывались на внутреннюю отрешенность Курбатова от привычного человеческого мира, сочетаясь с волчьим зовом его угрюмой диверсантской судьбы.
— И последний вопрос, князь… Чтобы уже не возвращаться к этой теме… Почему именно вы прибыли ко мне? Почему Скорцени избрал вас, русского?
— Очевидно, решил, что я — единственный из всех ныне носящих мундир вермахта, кто не ринется встревать в эту вашу корсиканскую авантюру, и кто никак не замешан в интригах рейхсканцелярии и всего прочего фюрерского двора.
— Но он, конечно, ошибся? Вы как раз и есть тот человек, который хоть сегодня готов сколотить группу и отправиться в прибрежные горы Корсики, чтобы уже оттуда…
Курбатов поначалу взглянул на него с ироничной презрительностью, но затем решил, что огорчать этого и так до бесконечности огорченного жизнью человека уже не стоит.
— В конце концов, я ведь русский диверсант, а не фридеитальский недоучка, постреливающий по ночам в окрестностях зенитно-артиллерийской школы, а уж тем более — не казарменно-окопное дерь-рьмо.
Шмидт не удержался, похлопал Курбатова по плечу, и оба рассмеялись. Шмидт не мог знать, как сложатся отношения с этим человеком дальше. Но сейчас он чувствовал, что готов отправиться с Курбатовым хоть в Италию, хоть в Россию.
* * *
Скорцени свое слово сдержал: только что начальнику разведывательно-диверсионной школы «Гладиатор» Зонбаху позвонили из Главного управления службы безопасности и сообщили, что ему присвоен чин штурмбаннфюрера. [12]
— Невероятные вещи происходят в этом мире, — расчувствовался по этому поводу Зонбах. — Иногда и нас, воинов, заброшенных в глубины Италии, настигает высшая справедливость.
— Если учесть, что чин этот присвоен вам по ходатайству первого диверсанта рейха, — согласился разговаривавший с ним сотрудник отдела диверсий PCXА штурмбаннфюрер Штубер, — то вы правы. Тем более, что сам обер-диверсант рейха все еще пребывает в том же скромном чине штурмбаннфюрера. — Последние слова Штубер произнес в таком обвинительном тоне, что Зонбах должен был бы проникнуться чувством стыда за нелепость своего поведения.
— А вот это — уже свидетельство того, что даже в недрах Берлина все еще пылают костры несправедливости.
— Вот видите, как вредно долго засиживаться в тылу, — подытожил их разговор штурмбаннфюрер-берлинец, имя которого Зонбах слышал впервые. — Чем основательнее мы теряем боевой дух, тем больше предаемся философствованиям. Кстати, Скорцени интересуется, как там у вас обосновались два наших пилигрима: князь Курбатов и оберштурмбаннфюрер барон фон Шмидт?
— Да, эти господа прибыли к нам, — сообщил Зонбах. — Правда, миссия их в школе не совсем ясна, но если уж им приказано…
— Вот именно, им приказано, — поспешно подтвердил Штубер, дабы избежать подробных объяснений цели визита. — При этом не забывайте, что полковник Курбатов является личным агентом Скорцени.
— Вот оно что?! Звучит как личный агент фюрера.
— Разве что убедительнее, поскольку речь все же идет о Скорцени. Согласны со мной, штурмбаннфюрер? И запомните: отныне этот чин — штурмбаннфюрер — будет самым высоким в иерархии СС. Все остальные попросту упразднят.
Зонбах благодарно рассмеялся. Он помнил, что острота сия принадлежит первому диверсанту рейха. Штубер всего лишь повторяет ее.
— Кстати, о том, что не мешало бы похлопотать о вашем личном повышении в чине, — напомнил шефу все тот же Курбатов, заметив, что капитану, пусть даже войск СС, трудновато будет командовать полковниками.
— Я давно понял, что князь — мужественный человек. Послезавтра, в субботу, по этому случаю в моем институте девственниц-кармелиток…
— Отныне так именуется ваша школа?
— Она давно так именуется… Будет устроен бал в честь новопосвященного штурмбаннфюрера. Скорцени и вы уже можете видеть себя среди самых важных приглашенных.
— Представляю себе помпезность этого казарменного пьянства, — мечтательно протянул Штубер. — Но, увы, у меня намечаются иные радости.
…Так, полуобнявшись, Бургдорф и «Двухнедельная Генеральша» и встретили второй телефонный звонок адъютанта рейхсфюрера СС.
— Здесь полковник Брандт, — услышал генерал непозволительно высокий для адъютанта командующего войсками СС голос. — Выяснить интересующий вас вопрос оказалось значительно труднее, чем я предполагал.
«По всей видимости, Гиммлер решил на всякий случай заручиться мнением фюрера» — предположил Бургдорф, однако вслух откровенно подыграл полковнику:
— Что совершенно оправданно его исключительной важностью. Но кое-что вы всё же выяснили… — с надеждой произнёс он.
— Ясность в этом вопросе заключается в том, что известный вам господин ни при каких обстоятельствах в Берлине появиться не должен. Ни при каких, господин генерал, вы слышите: ни при каких!
— Тогда как я должен поступать, если фельдмаршал, простите?.. — спохватился Бургдорф, поняв, что проговорился. А ведь сам Брандт имени его жертвы предпочитает не называть. — Если он откажется последовать мудрому совету фюрера.