Субмарины уходят в вечность | Страница: 112

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Он знал, что Черчилль ненавидел Англию за ее бесконечные дожди, и в такую погоду предпочитал уединяться в своей келье одинокого странника, где, сидя у камина, можно было грезить забитыми жарким сиянием лагунами залива Батабано на Кубе, суданскими оазисами Сахеля и ослепительно зелеными склонами холмов в окрестностях Кейптауна [108] . Аристократ и потомственный военный, депутат парламента и премьер, писатель и журналист — на примере жизни Черчилля все это поглощалось одним-единственным по-настоящему приемлемым для него определением — «авантюрист».

— Старый, презирающий Англию и англичан, авантюрист!

— Простите, сэр, это вы о ком? — несмело поинтересовался водитель, и только теперь генерал обнаружил, что произнес эти слова вслух.

— Отвратительная погода, не правда ли, сержант? — сурово молвил генерал, пытаясь поставить водителя на подобающее ему место.

— Когда Господь придумывал ливни, сэр, Он не предполагал, что мы придумаем автомобиль. Из кабины автомобиля — дождь отвратительное зрелище. Сначала Он подарил нашим предкам камин, а затем уже приучал к нему бесконечными дождями.

«А ведь единственное достоинство, которое ты в свое время узрел в этом болване-уэльсце, именовалось молчаливостью! — покаянно упрекнул себя О'Коннел. — В то же время, сколько по-настоящему молчаливых парней осталось лежать после высадки во Франции на полях Пикардии, Нормандии и Приморской Сены!»

…В принципе Черчиллю уже наплевать было на своего бывшего, теперь уже самой историей развенчанного кумира Бенито Муссолини, которого однажды, в сердцах, даже решился назвать «обезумевшим макаронником». Но существовало нечто такое, что заставляло этого закоренелого авантюриста-британца пристально следить за каждым шагом, каждым зигзагом судьбы, каждым публичным выступлением повергнутого дуче.

Дело в том, что, куда бы ни направлялся в последнее время этот «обезумевший макаронник»: под столичный арест итальянской королевской гвардии, в комфортабельную горную тюрьму-отель «Кампо Императоре», в спасительный Берлин, в который его доставил Отто Скорцени, или в новую резиденцию в Северной Италии, — везде за ним следовал чемодан с письмами деятелей различных стран, среди которых было и несколько писем самого Уинстона Черчилля [109] . Да-да, тех самых писем «британского поклонника Бенито Муссолини», которые уже даже теперь откровенно компрометировали Черчилля как главу правительства Великобритании, чей народ сражался против войск режима дуче, презирая при этом сам фашистский режим, этим дуче порожденный. Сэра Черчилля эта его непорядочность изумляла и бесила. Он не мог найти ей никакого приемлемого объяснения, не говоря уже об оправдании. Всякий раз, когда стареющий англосакс сталкивался с абсурдностью характера и натуры своего итальянского коллеги, он оказывался бессильным в осуждении и невосприятии всего, что связано с поведением этого беспринципного, амбициозного итальяшки.


«Любой порядочный человек, имеющий хоть какое-то представление о таких понятиях, как «джентльмен» и «честь джентльмена», давно сжег бы эти письма в камине и забыл о них, — в сердцах обронил Черчилль во время последней встречи с О'Коннелом. — А этот обезумевший от страха макаронник таскает их за собой но миру, как некогда, в далекой юности, совращенная и изнасилованная монахиня — давно протухшие атрибуты своего девичьего грехопадения».

«Так ведь о назначении камина этот обезумевший макаронник имеет весьма смутное представление», — «оправдал» его аристократ-ирландец, давно сотворивший себе культ родового камина.

Стоит ли удивляться, что в эти дни Черчилль многое бы отдал, чтобы любым путем избавиться от этого смертельного для его политической карьеры компромата. Причем избавиться, желательно, не только от самой этой гнусной эпистолярии, но и от не менее гнусного обладателя ее. Вот только единственным человеком, на которого он мог положиться в этом деле и который мог хоть что-то реально предпринять, оставался О'Коннел.

И хотя Черчилль давно разочаровался в авантюрно-диверсионных талантах ирландца, не сравнимых с талантами его нового и тоже тайного диверсионного кумира — Отто Скорцени, тем не менее просил, увещевал, буквально заклинал его:

«Доберитесь до этого мерзавца-макаронника, О'Коннел!»

«Я постараюсь, сэр!»

«Нет, вы все же дотянитесь до него, черт возьми, достаньте его, наконец, О'Коннел!»

«Я, несомненно, постараюсь, сэр!»

«Уничтожьте — если не самого дуче, то хотя бы его проклятый компроматный чемодан с письмами. Вы ведь это умеете, во всяком случае должны были бы уметь. Чему-то же вас учили в этих ваших специальных разведывательно-диверсионных школах!»

«Мы нацелим на это усилия нашей агентуры».

«Привлекайте к операции любых людей: англичан, американцев, итальяшек, русских, германцев, да хоть самого Скорцени, черт возьми! Скупите их с потрохами! Только дотянитесь до него, в конце концов!»

В какую-то минуту генералу вдруг показалось, что тема исчерпана и все возможные в данной ситуации заверения премьером были получены. Каковым же было его удивление, когда, прощаясь с ним, Черчилль вдруг с огорчением сказал: «И все же очень жаль, О'Коннел, что вы так и не восприняли с надлежащей ответственностью мое личное задание, касающееся этого обезумевшего макаронника с его эпистолярным рассадником политической чумы. Неужели действительно придется прибегнуть к помощи некоего человека со шрамом»?

51

Май 1945 года. Лондон.

Резиденция премьер-министра Великобритании Уинстона Черчилля.


В ожидании генерала О'Коннела премьер оставил свой рабочий кабинет и уединился в небольшой уютной комнатушке с камином, которая служила ему для приема неофициальных визитеров и для столь же неофициальных раздумий. Про себя Черчилль называл ее «кельей одинокого странника», и сейчас, когда война шла к победному завершению и моральное напряжение начинало понемногу спадать, он старался уединяться здесь как можно чаще, особенно к концу утомительного рабочего дня, под традиционно дождливый лондонский вечер.

Вот и сейчас он сидел в высоком, необъятной ширины кожаном кресле, между камином и залитым потоками косого весеннего ливня готическим окном, постепенно углубляясь в свои раздумья, настоянные на трех стихиях сразу: огне, воде и полыхающих холодным пламенем воспоминаниях.