— Они у меня в гестапо. Подозревать их в чем-либо трудно. Но еще раз допросить надо. Мы только проследим за началом санитарной очистки нескольких прилегающих к лесу поселений… Полицаи и жандармерия обыщут каждый дом, установят личность каждого человека. Для этого привлекли батальон румынских вояк, роту румынской жандармерии, ну и местная полиция, мои люди… Ваших сегодня решили не трогать.
Штуберу не хотелось ни принимать участие в этой операции, ни быть ее свидетелем, но, уже решив в самой корректной форме сообщить об этом Роттенбергу, он вдруг подумал, что ведь участие в ней зачтется. А это никогда не помешает. Особенно если она окажется успешной.
Он помедлил с выражением своих чувств ровно столько, чтобы успел появиться где-то отсутствовавший водитель, и машина выехала с окруженного высоким каменным забором двора гестапо. Ну а потом выражение их уже не имело смысла.
После почти недели пасмурных холодных дней наконец-то выглянуло солнце. Отсыревший, продрогший город постепенно начинал оттаивать и высыхать. Деревья тоже, кажется, заново возрождались, оживляя не успевшие опасть листья.
Впрочем, впечатление от этого теплого утра очень скоро поблекло. Они въезжали на окраину городка той же дорогой, которой Штубер выходил из Подольска в июле сорок первого, после побега из плена. Он и сейчас во всех подробностях мог припомнить, как вместе с двумя своими агентами шел в составе переодетого в красноармейскую форму батальона полка «Бранденбург». Перестрелку у моста, уже на левом, «русском», берегу. Кровавую рукопашную, в которой из-за этого проклятого красноармейского обмундирования трудно было разобрать, где свой, где чужой. Неожиданную стычку с невесть откуда появившимся на его пути лейтенантом, стычку, происшедшую уже тогда, когда он, Штубер, по существу, прорвался через все круги рукопашной свалки и вот-вот должен был скрыться в прилегающих к реке, забитых отходящими войсками улочках.
Да, тогда он оказался в плену. Но уже во время рукопашной и потом, на первом допросе, прямо в окопе, Штубер понял, что война свела его с по-настоящему сильным, волевым человеком. Таких людей, как Громов, он ценил, даже если они были его врагами… И еще он вспомнил свой побег. Его конвоировали в комендатуру. Налет авиации, уличная неразбериха… Какой-то мальчишка развязал ему руки, искренне считая, что помогает красноармейцу, бежавшему от немцев. Потом он оказался в погребе, где пересиживали налет красноармейский лейтенант из резервистов и его боец. В форме этого лейтенанта, пристав к колонне, он и выходил из города. Вот по этой дороге. Да…
Разве мог он предположить тогда, что судьба еще не раз будет возвращать его на эти пригородные улочки, эту дорогу? Что взявший его в плен лейтенант окажется комендантом дота «Беркут»? А гарнизон этого дота — двадцать девять солдат, офицер и медсестра — будет сражаться с таким упорством, что его придется замуровать живым. Да, замуровать… Но Громов, он же лейтенант Беркут, все же спасется. Вот это и оказалось самой большой неожиданностью, которая подстерегала его в Подольске и которая во многом определила его дальнейшее фронтовое бытие.
— Кто бы мог подумать, что и в сорок третьем мы все еще будем топтаться на русских полях сражений? — словно подхватил его воспоминания Роттенберг. — И конца этой войне пока не видно.
— Или мы просто-напросто не хотим его видеть.
— Смелое предположение, — заметил оберштурмбаннфюрер, внимательно посмотрев на Штубера. — Впрочем, предположений сейчас хватает. Одно из них — война может завершиться перемирием. Где-нибудь на Днепре. Огромная славянская река. Хорошая граница. Большая часть Украины, самая хлебная, остается в наших руках. Ну и Белоруссия, Прибалтика, Западная Европа…
— В Берлине такие настроения назвали бы пораженческими.
— Думаю, что в Берлине — в штабах, имперской канцелярии, управлении СД, в разведке — возникают и более смелые проекты. Ими не всегда делятся с подчиненными — это другое дело. Но мы с вами, как офицеры СС, должны до конца выполнить волю фюрера. Каковой бы она ни была.
Штубер поморщился. Он всегда с легким раздражением выслушивал любые заверения в верности фюреру. Для себя он давно решил, что война перешла в ту фазу, когда каждый участвующий в ней уже должен решать свои собственные проблемы и думать о собственном будущем. Которое, конечно, во многом зависит и от будущего рейха. Но не только от него. Вот и он, Штубер, делает свою военную и научную карьеру. И будет делать ее, независимо от того, кто там, в Берлине, придет к власти. Тем более что он никогда не считал возвышение Гитлера единственно верным выбором немецкого народа. Почему бы не предположить, что этот великий народ достоин лучшего фюрера? Да и мир, который он собирается покорить, — тоже? К тому же кумиром Штубера был не фюрер, а Скорцени, Роммель… — вот настоящие романтики войны. Как, наверное, и Беркут. Если, конечно, избавить его от некоторого налета красного фанатизма. Или, по крайней мере, направить этот фанатизм в более разумное русло.
— Скажите откровенно, — нарушил молчание Роттенберг, — вы верите в успех операции «Стрелок»? Она действительно может дать нам нечто реальное в этой игре?
— Приходится верить. Иного решения в создавшейся ситуации я не вижу. Главное — сделать первый ход. Игра есть игра.
— Как бы вы поступили, если бы Беркут попал в наши руки? Просто любопытно.
— Вы спросили об этом в какой-то неопределенной форме, господин оберштурмбаннфюрер. Словно не верите, что он может попасться нам.
— И все же?
— Прежде всего постарался бы поскорее вырвать его из подвала гестапо, господин оберштурмбаннфюрер.
— Резонно. Я подарю его вам. Зная ваше увлечение подобными типами. Я ведь читаю ваши статьи. Прочел все три. Ранке позаботился о том, чтобы они ложились ко мне на стол. Он ревниво следит за вашей карьерой.
— Как всякий мудрый начальник, он заботится о профессиональном росте подчиненных. А что касается Беркута… Вырвав его из ваших рук, я прежде всего попытался б сделать из него вашего же агента. Возможно, даже добился бы того, чтобы его направили в лучшую разведывательно-диверсионную школу.
— У вас такое влияние в Берлине?
— Думаю, что степень моего скромного влияния вам известна, господин оберштурмбаннфюрер.
— Ну да… Отец — генерал. Старые аристократические связи, которые мы, простолюдины из гестапо, всегда воспринимаем с долей легкого неодобрения, ну и, наконец, Кальтенбруннер. Кстати, вчера поздно вечером вашей персоной вдруг поинтересовались из ставки гауляйтера. Сославшись на то, что интерес исходит из Берлина, из высоких сфер. Похоже, что Кальтенбруннер начинает формировать свою собственную команду. Точнее, усиливать ее. Говорят, будто ему даны огромные, почти неограниченные, права в подборе людей и в действиях, направленных на безопасность рейха. Это авторитетное мнение, господин Штубер.
— Надеюсь, характеризуя меня, вы не вспоминали мелкие недоразумения? Впрочем, я бы не обиделся, если бы и вспомнили.
— Я сказал, что, находясь здесь, вы делаете все возможное, что только позволяют обстоятельства и ваше положение.