— Как мудро все устроено в этом мире, — уже почти сквозь сон пробормотал адъютант, словно бы пытался развеять самые мрачные предсказания своего шефа.
— Ценитель вы наш! — проворчал Гиммлер.
— И все же, как мудро!..
«Только с такими людьми, как Скорцени, — упорно возвращался к своим мыслям Гиммлер, — и можно начинать возведение нового, Четвертого рейха. Поэтому сделай так, чтобы обер-диверсант рейха всегда оставался преданным тебе. Не Адольфу, а тебе».
20
Вернувшись в Берлин, «первый диверсант рейха» тотчас же приказал Родлю разыскать личного дантиста фюрера.
— Но он вряд ли согласится… — попытался отговорить его от этой идеи адъютант, но Скорцени успокоил:
— Вам нечего волноваться, Родль. Он с неописуемой радостью исполнит все, что мы прикажем.
— А что мы можем приказать ему?
— Для начала, он основательно займется вашими зубами, Родль.
— Моими… зубами?! — на лице Родля выразился такой ужас, словно он уже оказался в кресле разгорячившегося дантиста.
— Не моими же! Неужели вы думаете, что я позволю ему выдергивать собственные зубы? Тогда уж лучше направить его к Кальтенбруннеру.
Они оба рассмеялись. В управлении знали, что во рту шефа РСХА не осталось ни одного здорового зуба, поэтому говорил он невнятно, и зловоние изо рта источал такое, что однажды Гиммлер лично приказал ему отправиться к дантисту, чтобы основательно заняться лечением.
По тому, как обергруппенфюрер тянул с выполнением этого приказа и как в конце концов не выполнил его, наведавшись к врачу не более двух-трех раз, его подчиненные очень быстро определили, что тот охотнее отправился бы в подвалы к Мюллеру, чем к лучшему дантисту Германии.
— Если к Кальтенбруннеру, тогда дантисту повезло. Ну а кто на самом деле станет его жертвой?
— Зомбарт.
Адъютант разочарованно пожал плечами.
— Неужели на зубную боль он решил пожаловаться вам лично?
— В том-то и дело, что нет. Но это не должно смущать нас. Все вставные зубы, коронки… словом, все, что может быть на челюстях двойника, должно быть точно таким же, как на челюстях фюрера. Абсолютно идентичным. Так и передайте дантисту. И если он с этим не справится, я займусь его собственными зубами.
— Это будет неподражаемое действо.
— Вы пока что не способны представить себе это.
— И все же представляю, — угрюмо заметил Родль, задумавшись над тем, как бы поделикатнее подвести к этой мысли самого зубодрала. — То есть следует понимать, для Зомбарта наступает вторая часть его перевоплощения, до которой никто другой из двойников не дошел.
— Но об этом будем знать только я и вы. И никто больше.
О дантисте же мы со временем позаботимся.
А под вечер в кабинет Скорцени ввели насмерть перепуганного хирурга, который неоднократно обследовал Гитлера, но затем, повздорив с личным врачом фюрера Морелем, впал в их общую немилость. Ужас хирурга объяснялся тем, что во время обыска у него в квартире были обнаружены записи, касающиеся здоровья фюрера. Целое медицинское досье.
— Я отдаю себе отчет в том, что эти медицинские данные, — лепетал окончательно впавший в прострацию эскулап, — составляют одну из величайших тайн рейха…
— Одной из самых величайших тайн рейха, которую познает этот кабинет, станет ваше исчезновение, доктор Нойман. Все остальные тайны обычно остаются за пределами этого здания.
Наличие досье оказалось полной неожиданностью для Скорцени. Обыск в его квартире был устроен исключительно для устрашения хирурга и подавления его воли. Однако теперь Нойман был так напуган, что штурмбанфюреру предстояло каким-то образом выводить его из этого состояния.
— Но, поверьте, я берег эти бумаги, рассчитывая, что, возможно, фюрер еще раз обратится ко мне. И я должен быть готовым…
— Так вот, — стукнул Скорцени кулаком по столу так, что доска должна была бы дать трещину, — этот случай представился. Вам будет предоставлена официальная медицинская карта Гитлера. Мало того, вам предоставят снимки его тела.
— Тела?! — подхватился со своего стула Нойман.
— Не радуйтесь, до вскрытия дело не дойдет. Вынужден огорчить: несмотря на всю медицинскую изощренность вас и ваших коллег фюрер все еще жив…
— Вы не правы, Скорцени, — обессилено опустился на свое место хирург. — Лично я принадлежу к священным сторонникам фюрера.
— Мюллер охотно поверит вам. «Священные сторонники фюрера» обычно проходят по его ведомству.
— Вы не так поняли меня…
— Так вот, — прервал его Скорцени, — вам предоставят четкие снимки всех частей его тела. Всех!
— Но… зачем?! — задохнулся Нойман от нахлынувшего на него ужаса. — Какой необходимостью это вызвано?
— Чтобы потом отдать вам на растерзание двойника фюрера.
— Двойника… фюрера?
— Понимаю: вам бы хотелось, чтобы мы расчленили самого фюрера.
— Значит, речь все же идет о двойнике, — облегченно вздохнул хирург, постепенно начиная привыкать к агрессивно-ироничной манере высказываний Скорцени. — И кто этот господин?
— Имени вам знать не обязательно.
— Естественно. Я не должен знать его настоящего имени, и даже не должен проявлять любопытства по этому поводу. — Буйная, почти лишенная седин, шевелюра хирурга мешала определить его возраст. В то время как по типу лица в нем легко можно было признать человека, какой угодно национальности, вплоть до самой «неприемлемой».
Тем не менее, гестапо пока что не интересовалось — по крайней мере, всерьез — ни его родословной, ни степенью надежности. Что, конечно же, было возмутительной оплошностью Мюллера.
— Это было бы очень благоразумно с вашей стороны.
— В то же время сделаю все, что от меня требуется.
— И даже больше, — жизнерадостно заверил его «самый страшный человек Европы».
— Как прикажете, штурмбанфюрер. Я всегда восхищался вами.
Скорцени брезгливо поморщился: вот чего он терпеть не мог, так это славословия.
— Прикажу вернуть его со всеми теми шрамами, ранами и прочими изъянами, которые есть у фюрера. Со всеми! Вы поняли меня?!
— Но у фюрера шрам от ранения. Он старый.
— А вы запишете в его медицинской карте, что рану пришлось вскрыть. Болела, ныла. То есть обновите ее. Что еще? — поднялся Скорцени, давая понять, что разговор завершен. — Да, вам выделят палату в одном из секретных госпиталей. Секретных, подземных, — решил Скорцени, что лучшего места, нежели «Регенвурмлагерь», ему не сыскать. — Все.
— Видите ли, — замялся Нойман, — остается одна деликатность.
— Какая еще «деликатность»?