Беатрис прошла по крыльцу, села на ступеньки рядом с мужем, взяла его крупные руки в свои, и оба они с минуту смотрели куда-то в дальний конец улицы, обратив туда лица, в которых были видны огорчение, опустошенность, гнев и смирение одновременно.
— Я просто не понимаю, — сказала Беатрис. — Я просто не понимаю, — повторила она шепотом.
— Они убьют ее? — Лайонел посмотрел на нас через плечо.
— Нет, — сказал я. — Зачем? Какой в этом смысл?
Энджи стиснула мою руку, чтобы помочь вынести тяжесть этой лжи.
Мы вернулись домой, и первым принял душ я, смыл с себя четыре дня сидения в машинах и следования по городу за подонками. Потом в ванную пошла Энджи.
Она вышла и, туго обернутая белым полотенцем, стала в дверях гостиной. Кожа цвета меда. Расчесывая волосы, она смотрела, как я, сидя в кресле, записываю впечатления о нашей сегодняшней встрече с лейтенантом Дойлом.
Я оторвался от блокнота и встретился с ней взглядом.
У нее удивительные глаза цвета карамели и очень большие. Мне иногда кажется, она бы могла ими меня выпить, если бы захотела. Что, уж поверьте мне, было бы здорово. Очень здорово.
— Соскучилась по тебе, — сказала она.
— Просидели вместе в машине три с половиной дня. Как можно было соскучиться?
Она слегка наклонила голову и смотрела мне в глаза, пока я не понял.
— А, — сказал я. — Ты хочешь сказать, что соскучилась по мне.
— Ну да.
Я кивнул.
— Насколько сильно?
Она сбросила полотенце.
— Даже так? — сказал я, и у меня вдруг запершило в горле. — С ума сойти!
После близости я некоторое время живу в мире слуховых и зрительных воспоминаний. Лежу в темноте, сердце Энджи бьется над моим, мои пальцы плотно прижаты к ее позвоночнику, я слышу эхо приглушенных стонов, внезапных вдохов, тихого смеха, когда мы оба иссякли, и она на мгновение запрокидывает голову, и ее темные волосы рассыпаются по спине. Лежа с закрытыми глазами, я мысленным взором вижу крупным планом ее нижнюю губу, слегка закушенную, ее коленку на белой простыне, движение лопатки под кожей, облачка мечты и страсти, которые вдруг заволакивают и увлажняют ее взор, розовые ногти, впивающиеся в кожу моего живота.
Еще примерно полчаса ни на что не годен, даже телефонный номер самостоятельно набрать. Большая часть двигательных навыков утрачивается. О том, чтобы вести содержательный разговор, нечего и думать. Я просто заново переживаю слуховые и зрительные ощущения.
— Э-эй! — Она легонько пощекотала меня по ребрам.
— Да.
— Ты когда-нибудь задумывался…
— Слушай, не сейчас.
Она засмеялась и лизнула меня в шею.
— Серьезно, ну, на секунду.
— Валяй, — покорно кивнул я.
— Ты когда-нибудь думаешь, что, в общем, когда ты во мне… что от этого может возникнуть новая жизнь?
Я приподнял голову, открыл глаза. Она спокойно смотрела на меня.
Поплывшая тушь под ее левым глазом в мягком полумраке спальни выглядела как синяк.
Это теперь наша спальня? Энджи по-прежнему владела домом на Хоуис-стрит, в котором выросла, здесь по-прежнему сохранялась почти вся ее мебель, но за последние два года она не провела там и ночи.
Наша спальня. Наша кровать. Наши простыни, закрученные между этих двух лежащих рядом тел с колотящимися сердцами, прижавшихся друг к другу так тесно, что со стороны было бы трудно понять, где кончается одно и начинается другое. Да и мне самому это иногда трудно.
— Ребенок, — сказал я.
Она кивнула.
— Принести, — медленно проговорил я, — в этот мир ребенка. Это при нашей-то работе.
Снова кивок, на этот раз ее глаза заблестели.
— Хочешь ребенка?
— Я этого не говорила, — прошептала она, пригнулась и поцеловала меня в кончик носа. — Я спросила, думаешь ли ты когда-нибудь. Ты когда-нибудь задумывался о власти, которой мы обладаем, занимаясь любовью в этой кровати, пружины которой скрипят, и мы сами поднимаем шум, и все так… ну, замечательно, и не просто от физических ощущений, но потому что мы соединены, я и ты, вот тут? — Она положила мне ладонь в низ живота. — Мы можем зачать новую жизнь, милый. Я и ты. Забуду принять таблетку — один шанс из — скольких? Сотни тысяч? — а во мне уже сейчас могла бы расти жизнь. Твоя жизнь. Моя. — Она поцеловала меня. — Наша. Когда мы лежим вот так, согретые теплом, так глубоко очарованные друг другом, легко пожелать зарождения в ней новой жизни. Все священное и загадочное, связанное с женским телом вообще и телом Энджи в частности, кажется, сосредоточено в этом коконе из простыней, мягком матрасе и расшатанной кровати. И все это стало так ясно вдруг.
Но мир этой кроватью не ограничивается. Он холоден, как бетон зимой, и в нем встречается зазубренное и острое. В нем полно чудовищ, которые когда-то были младенцами, возникли как зигота в утробе матери, появились оттуда в процессе единственного чуда, пережившего двадцатый век, и тем не менее появлялись недовольными, ущербными или обреченными таковыми стать. Сколько еще любовников лежали в подобных коконах, подобных кроватях и чувствовали то же, что и мы сейчас? И скольких чудовищ они породили? И скольких жертв для этих чудовищ?
— Ну, говори, — сказала Энджи и убрала мои влажные волосы у меня со лба.
— Я думал об этом, — сказал я.
— И?
— Я перед этим благоговею.
— Я тоже.
— Это меня пугает.
— Меня тоже.
— Сильно.
Ее глаза сузились.
— Как это?
— Маленьких детей находят в бочках с цементом, Аманда Маккриди исчезает, будто ее никогда и не было, педофилы бродят по улицам с мотками изоляционной ленты и нейлонового шнура. Этот мир — клоака, детка.
Она кивнула.
— И?
— Что «и»?
— Мир — клоака. Ладно. Но что из этого? Наши родители, наверное, знали, что мир — клоака, но все-таки произвели нас на свет.
— Счастливое, надо сказать, было у нас детство.
— А ты бы предпочел вообще не рождаться?
Я положил руки ей на крестец. Тело оторвалось от моего, простыня соскользнула со спины, Энджи устроилась у меня на бедрах и взглянула сверху вниз. Пряди волос выбивалась у ней из-за ушей. Обнаженная, прекрасная, она была ближе к совершенству, чем все, что видели мои глаза, чем любая моя мечта.
— Хотел бы я никогда не рождаться?
— Таков вопрос, — тихо сказала она.
— Конечно нет, — сказал я. — Но вот Аманда…
— Наш ребенок будет не Аманда.