Мама говорила: «Не обращай внимания», а Нина пыталась просчитать, почувствует или нет Оля, если подлить ей в чай Жорины капли от запора. Но и для мести Нина была «недостаточная»: капли стоили дорого, и у нее не хватало духу переводить их на врага.
Это была война с залитыми чернилами страницами, кнопками на стульях, отчаянными драками в уборной и воплями классной дамы:
— Купина остается после уроков!
Нина нарочно собирала плохие отметки, чтобы ее исключили.
— У меня недостаточно ума! — однажды заявила она матери.
Уложив Жору спать, мама позвала ее на кухню.
— Есть люди, которые спасают, а есть люди, которые топят, — сказала она, обнимая Нину. — Тебе встретятся и те, и другие. И ты каждый раз будешь выбирать: у кого из них получится задуманное, а у кого нет.
— А если меня никто не захочет спасать?! — в ярости крикнула Нина.
— Сделай так, чтобы захотели.
Девочек в гимназии готовили не к самостоятельной жизни, а к главному, роковому событию — замужеству. Уроки французского, чистописание, Закон Божий, танцы, умение делать книксен и кроить панталоны — все это требовалось для того, чтобы заарканить подходящих молодых людей. Вся жизнь выпускного класса женской гимназии вертелась вокруг изречений о любви и профилей в виньетках из сердец.
Экзаменов ждали со страхом и надеждой — вот она, граница детского и взрослого мира: делай что хочешь, но за два-три года тебе надо найти жениха. И все же гимназистки терзали себя не только гаданиями и сонниками, которые предвещали появление усатых незнакомцев. На переменах девушки собирались у дворницкой и говорили о том, что надо становиться критически мыслящими личностями и вырабатывать в себе разумное миросозерцание.
Они почти поголовно, как и остальная молодежь в городе, были пропитаны бунтарским духом. Что бы правительство или любое начальство ни делало, все воспринималось в штыки.
— Страна раскололась на два лагеря: «отцов» и «детей», — вдохновенно вещала Оля Шелкович. — «Отцы» приказывают, не объясняя, и запрещают, не вдаваясь в подробности. А мы, «дети», отказываемся повиноваться.
Все ученицы Мариинской гимназии считали своим долгом носить самодельные бисерные брошки за отворотами фартуков — именно потому, что украшения были строжайше запрещены.
Хотелось чего-то особенного. Если уж замуж, то непременно за сильную личность, за благородного Овода [11] или ученого, способного перевернуть представления о природе. Когда по гимназии проносился слух, что кто-то встречается с молодым человеком, который состоит под наблюдением полиции, это было нечто! А уж ходить на свидания в тюрьму и вовсе считалось запредельной романтикой.
Гимназистки тайком заучивали революционные стихи Некрасова о том, что надо идти «на бой, на труд за обойденного, за угнетенного» [12] . Впрочем, куда следует идти, никто не знал.
Шутки ради Нина предложила одноклассницам побороться за нее, но девочки восприняли это как вызов и несколько недель не разговаривали с ней.
Ох как Нина мечтала «показать им всем»! Но ей не приходилось надеяться даже на замужество, несмотря на темные ресницы и кончик косы, который завивался сам по себе. После сдачи выпускных экзаменов мама отыскала ей службу — и не где-нибудь, а в столице. Там ее ждала старуха генеральша: она была не в своем уме, перессорилась с детьми и потому нуждалась в компаньонке.
Мама посадила Нину на поезд:
— Будь с хозяйкой поласковей, может, она тебе что-нибудь оставит после смерти.
Но до старухи Нина не добралась. Прибыв в Петербург, она так растерялась, что целый час без толку кружила по Николаевскому вокзалу.
— Вам что-нибудь подсказать? — окликнул ее господин в длиннополой шинели.
Это был Володя Одинцов. Он ехал в том же поезде и приметил Нину еще в Нижнем. Больше они не расставались до самой войны.
По вечерам к Любочке приходили гости — с нижних этажей раздавались смех и игра на пианино. Мариша приносила Климу ужин.
— Что ты тут сидишь бирюком? Пошел бы к молодежи — там у них весело.
— Не хочу.
Мариша долго стояла в дверях.
— Поссорился с Любовью Антоновной? Чего не поделили-то?
Так и не дождавшись ответа, она брела вниз и громко ворчала:
— Дети, ну чисто — дети… По углам бы вас расставить.
Клим не знал, как вести себя с кузиной. Она вдруг превратилась в ведьмочку: то и дело задирала его, но уже не по-доброму, как раньше, а с явным намерением оскорбить. Публично намекала, что Клим не заслужил и копейки из своего наследства, что он в любом случае все промотает, ибо как был безответственным разгильдяем, так и остался.
Он пытался с ней поговорить:
— Любочка, перестань… Я тебя ничем не обидел.
— А что ты мне сделаешь? — перебивала она. — Предлагаю высечь. Сам справишься или помощников наймешь?
Саблин стыдился выходок жены и старался загладить ее вину. Он приглашал Клима к себе, но Любочка не оставляла их одних: приходила, садилась в угол и упорно следила за кузеном, как за вором, который того и гляди что-нибудь сунет в карман.
Клим не понимал, почему она разлюбила Варфоломея Ивановича. Саблин олицетворял собой все, о чем может мечтать женщина. «Ангел, чистый ангел! — говорила о нем Мариша. — Другие по кабакам и по блудницам бегают, а этому ничего такого не надо. Всегда трезвый, всегда при галстуке — только крыльев за спиной не хватает». Любочка явно бесилась с жиру.
Сперва Саблин стеснялся Клима, но со временем оттаял. Как и все вокруг, он много думал о политике.
— Революция началась не сегодня и не вчера, — говорил он. — Власть обвиняла в неблагонадежности любого, кто стремился поднять социальные проблемы. Ей во всем виделась крамола, а когда тебе затыкают рот, это возмущает. Революционеры протестовали против судебного произвола, против вопиющего неравноправия сословий, и дело кончалось ссылкой и каторгой. Почему в России с явным одобрением относились к политическим террористам? Потому что никаким иным способом нельзя было заставить чиновников заговорить о бедах страны. Да что далеко ходить! Я во время отпуска в деревне учил ребят грамоте, так ко мне явился урядник и заявил, что если я и дальше буду проводить уроки без разрешения, он возьмет меня под арест. Цензура не давала слова; сборища и процессии, кроме религиозных, были запрещены…
Клим помнил, что похороны любого мало-мальски приметного либерала превращались в демонстрацию. Никто толком не знал покойного, но молодежи так хотелось протеста, что траурная процессия моментально обрастала сотнями участников. Пели песни, вроде безобидные, но на мотив революционных; на кладбище читали стихи, вроде о Прекрасной Даме, но все знали, что имя ее Свобода… На поминальных обедах среди лакеев были агенты охранки, и это придавало всему особый привкус: их приставили не к кому-нибудь, а к нам, это мы представляем опасность для царизма.