– Сестрица, родная… Водички бы мне… – прошептал он по-русски.
Марья помчалась за кружкой. Вернулась, приподняв голову раненому, напоила его:
– Что слышно?
– Коммуняки хотели выступить навстречу Народной революционной армии, – проговорил он, стуча зубами. – Губернатор Сунь Чуаньфан бросил против них войска, мы тоже пособили… И видишь, ногу оцарапало.
Марья покосилась на окровавленную простыню, закрывавшую его до пояса:
– Сейчас вас доктор посмотрит.
– Ничего, ничего… Эх, проиграли Шанхай! Рабочие теперь вооружены – им и винтовки, и пистолеты большевики поставили. У нашего губернатора не армия, а шайка бродяг. Вот попомните мои слова, сестрица, в Китае будет то же, что и в России. У коммунистов шпионы везде, даже в консульствах. Они баб используют – на них меньше подозрений.
Раненый откинулся, губы его посерели.
– Вам худо? – прошептала Марья.
– Дай передохнуть… Маникюршу одну поймал – она господам офицерам ногти полировала и сведения вынюхивала. Начальству говорю: надо следить, кто выезжает за пределы концессий и с какой целью. А оно все отмахивается… Маникюрша эта встречалась в Нантао с представителем советского консульства и все ему выкладывала: о численности наших войск, о том, в каких казармах они располагаются… Мы ее поймали да башку скрутили, чтоб не вредила. Комиссару полиции плевать на Шанхай, он, если что, чемоданы соберет да махнет в Париж. А нам отступать некуда.
Явился доктор и послал Марью за камфорой. Она вышла в белый коридор, наполненный людьми. Застыла, не зная, куда бежать.
Годы борьбы, столько жертв, столько смертей… А красная зараза все одно расползается по миру. Паша с Глашей – дуры, ослихи! Будет вам, голубушки, социализм, хлебнете полной мерой.
После войны, после бесконечной стирки бинтов – пять лет Марья отдирала засохшую кровь! – после того, как сменяла нательный крест на консервную банку – чтобы раненым в санитарном вагоне было куда справить малую нужду, – после всего этого ей хотелось лишь одного – отдать жизнь борьбе с большевизмом.
Папаша говорил:
– Нет в тебе, Марья, страха смерти. Ни собственной, ни чужой. А для женщины это плохо.
Да, страха не было. Марья блюла себя чисто, ела экономно, все, что зарабатывала, вносила в кассу кружка.
После ареста соратников она долго не могла прийти в себя, а потом все же оправилась и начала все наново: тайные собрания, распространение литературы.
На этот раз действовали много осторожней. Радовало то, что на севере, в Харбине, поднималось национальное самосознание. При юридическом факультете появилась группа Русского фашистского движения, читались лекции на тему «О роли иудомасонства в гибели России». Верные друзья конспектировали их и рассылали по всем городам, где имелись патриотические кружки.
Марья читала и умилялась: будущее казалось ей трудным и лучезарным.
«Либерализм ведет к классовой борьбе, социализм ведет к уничтожению классов, а фашизм стремится к классовой солидарности…»
Белые проиграли из-за отсутствия единства и общей идеологии. Им нечего было предложить крестьянству – основной массе народа. Белые боролись штыками, а красные – пропагандой и обещаниями. И чем невыполнимее они были, тем больше народу шло за ними: московское начальство как-нибудь разберется, как превращать воду в вино.
Что белые могли противопоставить им? Другое вранье – позаковыристей? Но тогда чем они лучше коммунистов? В том и трагедия белых армий: они сражались за правду, которую никто не хотел знать.
Папаша был примером той бездеятельной, равнодушной массы, которой ничего не надо, кроме теплых носков на зиму.
– Ты, Марья, говоришь: «Активизм и жертвенность – вот база для фашизма». Так все, чем вы занимаетесь, – это истребление активных и жертвенных: одного посадят, другого вы в советские тылы отправите, и его там прибьют.
Марья стискивала зубы:
– На смену павшим придут новые бойцы.
– Э-э, милая, их еще родить да воспитать надо. Ты сама замуж не хочешь, тебе бы все за благо Отечества воевать. А что есть это благо? Кто его определяет?
– Мы, партия!
Папаша не понимал, что национальный интерес должен быть превыше всего. В борьбе побеждает сильнейший, поэтому русскому народу необходимо освободиться от балласта: изжить из своей среды слабых, сытых, довольных людей с их мещанским благодушием.
– Так, может, это не враги, а те, кто уже спасен? – разводил руками папаша. – Они счастливы, и чем их больше, тем вам менее хлопот.
Как с таким необразованным человеком говорить? Марья пыталась сдерживаться, подавляла в себе гнев:
– Свиньи тоже всем довольны, дайте им корыто и грязь погуще.
– Ну, пусть свиньи они, а тебе что за дело? С чего ты взялась их в кроликов превращать? Тем более против их воли. Ты, голубушка, в госпитале своем занимаешься праведным делом: лечишь всех без разбору. А от собраний твоих один шум в голове.
Вот он враг – косность и невосприимчивость. Большевики – это всего лишь нарост на больном теле. Если такие, как папаша, однажды встанут под знамена национальной идеи, если у них загорятся глаза, стало быть, жизнь прожита не зря. Лишь бы успеть. Лишь бы всю эту нерадивую, ленивую массу прежде не сагитировали коммунисты.
Вечером в госпиталь принесли газеты: восстание рабочих подавлено, зачинщикам отрублены головы.
Марья спешно собрала свой кружок.
– Большевики не отступятся, – сказала она. – Либо они нас, либо мы их. В городе действуют шпионы, сообщающие им важные сведения. Полиция бездействует, поэтому мы должны сами следить за подозрительными личностями, пересекающими границу иностранных поселений. Смерть шпионам!
– Смерть! – постановили соратники.
Лиззи – голая, но в туфлях и бусах – сидела на постели и рисовала взлохмаченную голову Джонни Коллора. Его штаны и ее платье валялись на полу и словно обнимали друг друга.
Коллор заглянул в блокнот Лиззи:
– Тебе бы преступников, кто в розыске, малевать.
Коллор нравился Лиззи – своей уверенностью, скрытой силой, брутальностью. Он мог грубо зашвырнуть ее на кровать, раздвинуть колени.
С того дня как Коллор объявился в доме Лиззи, они встречались еженедельно – на улице или в синематографе. К каждому свиданию она готовилась словно к балу. Сперва Коллор делал вид, что не замечает ни ее взглядов, ни края чулка, мелькнувшего в разрезе платья. Однажды он велел ей прийти на «конспиративную квартиру» – в обставленную как попало комнатушку с нежилым запахом. Лиззи отбарабанила новые сведения: Центральный политический комитет Гоминьдана решил передвинуть столицу в Ханькоу, чтобы быть поближе к театру военных действий.