Дом манил своими башенками, приглашал плотно закрытыми дверьми. Конечно, пиратские корабли – это здорово. Старинные крепости – просто блаженство. Но дом – Дом с привидениями, да еще в Канун Дня Всех святых! Восемь мальчишеских сердец колотились от восторга и восхищения.
– Пошли!
Но они уже бросились наперегонки по тропке. Вот они уже стоят перед полуразвалившейся стеной, глядя вверх – выше – еще выше, – где старый высокий дом венчает крыша, похожая на кладбище. Ни дать ни взять – кладбище. Острый гребень крыши, как хребет горы, топорщился какими-то черными костями или железными прутьями, а трубы, как надгробия, громоздились рядами – трубы, готовые дохнуть дымом из трех дюжин каминов, одетых сажей и таящихся далеко внизу, в загадочном чреве этого драконского дома. Утыканная множеством труб, крыша походила на обширный погост, и каждая труба отмечала место погребения какого-нибудь древнего божества огня или заклинательницы танцующего дыма и пара, властительницы огненных светлячков-искр. Да вот, прямо у них на глазах, из четырех дюжин дымоходов вылетело по облачку сажи, и от этого вздоха небо стало еще чернее, а некоторые звезды исчезли из виду.
– Здорово! – сказал Том Скелтон. – Пифкин знал, о чем говорил!
– Здорово! – согласились все.
Они подкрадывались все ближе по дорожке, заросшей бурьяном, к покосившемуся крыльцу.
Том Скелтон, опередив всех, тихонько нащупал тощей скелетной ногой первую ступеньку. У всех прямо дух захватило от такой смелости. Но вот уже плотная кучка ребят, словно одно разгоряченное существо, вскарабкалась на крыльцо, и под ногами скрипуче застонали доски, и всех пробрала дрожь. Каждый в отдельности готов был повернуться и дать стрекача, но повсюду натыкался на другого – и сзади, и спереди, и по бокам. В потной тесноте эта многоножка двигалась, выпуская, как амеба, то одну, то другую ложноножку наугад, качаясь, пускаясь бегом, пока не остановилась прямо перед входной дверью, высокой, как гроб, только в два раза тоньше.
Они простояли там нескончаемое мгновение; время от времени из общей массы, похожей на громадного паука, высовывалась рука, как лапка, пытаясь дотянуться до дверного молотка на этой двери. А тем временем доски деревянного крыльца уходили из-под ног, колыхались под их общей тяжестью, грозя при малейшем нарушении равновесия ухнуть вниз, унося их в бездну, кишащую тараканами. Доски, каждая на своей ноте – до! – ми! – соль! – тянули свою жуткую песенку под грубыми ботинками, стоило только двинуть ногой. Хватило бы времени, и будь это среди дня, уж мальчишки отчебучили бы похоронный марш или скелетную чечетку – кто в силах устоять перед разваленным крыльцом, которое только и ждет, как великанский ксилофон, чтобы по нему хорошенько попрыгали?
Но это им и в голову не пришло.
Генри-Хэнк Смит (это был он), кутаясь в черные одеяния Ведьмы, закричал:
– Глядите!
И все воззрились на дверной молоток. Том протянул дрожащую руку, не решаясь притронуться к нему.
– Молоток-Марлей!
– Что-что?
– Да помните, Скрудж и Марлей, в «Рождественских песнопениях», – прошептал Том.
И вправду – голова на дверном молотке оказалась лицом человека, у которого жутко болят зубы, с подвязанной челюстью, встрепанной шевелюрой, оскаленными зубами и одичалым от боли взглядом. Да, это был Марлей, мертвый, как дверной гвоздь, приятель Скруджа, жилец загробных пределов, осужденный вечно скитаться по земле до тех пор, пока…
– Стучи, – сказал Генри-Хэнк.
Том Скелтон взялся за холодную ужасную челюсть старины Марлея, поднял, отпустил.
Все вздрогнули от удара!
Весь дом заходил ходуном. Его кости затрещали, застучали друг о друга. Портьеры разверзли зловещие зеницы, так что подслеповатые окна широко раскрыли свои злые глаза.
Том Скелтон, как кошка, перепрыгнул через перила крыльца и посмотрел вверх. На гребне крыши завертелись диковинные флюгера. Двуглавые петухи поворачивались под каждым чихом ветерка. Из двойного водостока, пасти горгульи на западном углу крыши, вылетели один за другим облака пыли. И долго после того, как чиханье и кряхтенье затихло, а петухи перестали вертеться, по змеящимся водосточным трубам вдоль всего дома шуршали остатки осенних листьев и пыль с паутиной, пока не высыпались на темную траву.
Том быстро повернулся, посмотрел на дрожащие мелкой дрожью оконные стекла. Лунные блики трепетали в стеклах, как стайки напуганных серебристых мальков. Входная дверь дрогнула, ручка сама собой повернулась. Марлей-молоток скорчил рожу, и дверь распахнулась.
Оттуда дунул такой ветер, что чуть не снес мальчишек с крыльца. Они заорали, вцепились друг в друга.
А потом тьма, затаившаяся в доме, втянула воздух одним вдохом. Ветер понесся вспять в зияющую пасть дверного проема. Он стал засасывать мальчишек, втягивать их, волоча по крыльцу. Им пришлось откинуться назад, чтобы черное, бездонное чрево не заглотнуло их. Они барахтались, кричали, цеплялись за перила. Но вдруг ветер стих.
В глубине тьмы двигалось что-то темное.
В самом нутре дома, далеко-далеко, кто-то двинулся к двери. Кто бы он ни был, одет он был во все черное – виднелось только расплывчатое бледное лицо, словно плывущее по воздуху.
Недобрая улыбка приблизилась и повисла в воздухе перед ними.
Позади улыбки едва виднелся силуэт высокого человека. Теперь они видели его глаза – зеленые огоньки, как точки в узких обугленных ямках глазниц, глядящие на них в упор.
– Это… – сказал Том… – Э-э… Сласти или страсти?
– Страсти? – ответила из темноты улыбка. – Сласти?
– Да, сэр.
Ветер сыграл где-то в трубе музыкальную фразу, словно на флейте, старую песню о времени, о темноте, о далеких далях. Высокий человек защелкнул свою улыбку, как перочинный ножик, блеснувший лезвием.
– Никаких сластей, – сказал он. – Только страсти-мордасти!
И дверь ка-ак хлопнет!
По всему дому прокатился гром, обрушивая лавины пыли.
И снова прах и пыль вырвались из водосточных труб, как спугнутые пушистые кошки.
Открытые окна дохнули пылью. Пыль пыхнула из-под ног у ребят сквозь щели в досках.
Мальчишки смотрели на запертую, крепко захлопнутую входную дверь. Марлей-молоток уже не кривился от боли, а злорадно ухмылялся.
– То есть как это? – спросил Том. – Не сласти, а только страсти-мордасти?