— Здесь-то и создаются шедевры?
— Кусочек Марса на Земле…
— А это и есть пианино Кэла? Я слышала, будто музыкальные критики однажды пытались его сжечь. И про клиентов Кэла слышала, как они в один прекрасный день ввалились к нему в парикмахерскую, выли, кричали и демонстрировали, что он учинил с их волосами.
— Кэл — хороший парень, — сказал я.
— Ты давно смотрелся в зеркало?
— Он старался.
— Только с одного бока. Кстати, напомни, когда снова ко мне заглянешь, — ведь мой отец тоже, бывало, стриг. И меня научил. А почему мы стоим на пороге? Боишься, что скажут о тебе соседи, если… Черт! Опять покраснел! Что я ни скажу, все оказывается не в бровь, а в глаз. До чего же ты непосредственный. С тех пор как мне минуло двенадцать, я таких стеснительных не видела.
Она просунула голову дальше.
— Господи! Сколько хлама! Ты что, никогда не убираешь? И похоже, читаешь десять книг сразу, да к тому же половина из них — комиксы. А что это рядом с машинкой? Дезинтегратор Бака Роджерса [121] ? Ты и крышки посылаешь?
— Точно, — подтвердил я.
— Ну и свалка, — пропела Констанция, и это следовало принять как комплимент.
— Все мое — ваше!
— Вот так кроватка! До того узкая, уж на ней-то сексом втроем не займешься.
— Одному из партнеров придется оставаться на полу.
— Боже мой! Какого года эта твоя машинка?
— Тысяча девятьсот тридцать пятого. «Ундервуд Стандарт», старушка, но молодец.
— Совсем как я, да, малыш? Не хочешь пригласить престарелую знаменитость войти и помочь ей снять сережки?
— Вы забыли? Вам надо ехать обратно к Фанни и исследовать ее холодильник. К тому же если вы проведете здесь ночь, то, учтите, фейерверков не будет.
— Словом, бережешь порох в пороховнице?
— Берегу, Констанция.
— Воспоминания о твоих заштопанных трусах сводят меня с ума!
— Что ж, я, конечно, не юный Давид.
— Господи! Ты даже и не Голиаф! Пока, малыш! Спешу к Фанниному холодильнику. Спасибо!
Она влепила мне такой поцелуй, что у меня чуть не лопнули барабанные перепонки, и умчалась.
Не оправившись от этого поцелуя, я кое-как добрался до кровати.
И напрасно.
Потому что мне приснился Сон.
Каждую ночь ко мне наведывался мелкий дождик, покапает за моими дверями, пошелестит несколько минут и пройдет. Я боялся выглянуть наружу. Вдруг там стоит промокший Крамли и сердито сверкает глазами. Или Формтень дрожит и дергается, как действующие лица в старых фильмах, а из носа и с бровей у него свисают водоросли…
Каждый вечер я ждал, дождь проходил, и я засыпал.
Тогда начинался Сон.
Я — писатель, живу в маленьком зеленом городке в Северном Иллинойсе, сижу в кресле, таком же, какое осталось в пустой парикмахерской Кэла, вдруг кто-то врывается с телеграммой. В ней сообщают, что у меня купили сценарий за сто тысяч долларов.
Я сижу в кресле, ору от счастья, размахиваю телеграммой и вдруг вижу, что лица у всех в парикмахерской леденеют, словно вечной мерзлотой покрываются, и, хотя они пытаются с улыбками поздравлять меня, даже зубы у них выглядят как сосульки.
Я разом стал изгоем. Их дыхание обдает меня холодом. Я изменился навсегда. Прощения мне нет.
Парикмахер кончил стричь меня слишком быстро, будто я стал неприкасаемым. И я пошел домой, сжимая телеграмму в потных руках.
Поздно ночью на краю леса, недалеко от моего дома, — городок у нас маленький — раздался рев чудовища.
Я сел на кровати, и все мое тело будто покрылось кристалликами льда. Чудовище с рыком приближалось. Я распялил глаза и раскрыл рот, чтобы уши не заложило. Чудовище рычало все ближе, оно уже одолело пол-леса, ломая и сокрушая все на своем пути, подминая лесные цветы, распугивая кроликов и птиц, которые с криками взмывали к звездам.
Сам я не мог ни крикнуть, ни шевельнуться. Я чувствовал, как от лица отлила кровь. И видел на бюро рядом с кроватью праздничную телеграмму. Чудовище опять испустило истошный вой и снова пошло крушить все, перекусывая деревья своими страшными, как турецкий ятаган, зубами.
Я вскочил, схватил телеграмму, подбежал к двери, распахнул ее настежь. Чудовище уже вылезало из лесу. Оно стонало, ревело, заглушало своим грозным воем ночной ветер.
Я разорвал телеграмму на мелкие кусочки, выбросил их на лужайку и закричал:
— Я отказываюсь! Забирайте ваши деньги! Забирайте вашу славу! Я остаюсь здесь! Никуда не поеду! Нет! — И еще раз:
— Слышите, нет! Нет, нет! — И в заключение отчаянным голосом:
— Нет!
В динозаврьей глотке чудовища замер рык. Минуту длилась устрашающая тишина.
Луна спряталась за облака.
Я ждал, и пот замерзал у меня на лице.
Чудовище с шумом втянуло в себя воздух, выдохнуло его, повернулось и заковыляло обратно в лес: оно уходило все дальше, его было уже едва видно, оно исчезало бесследно. Над лужайкой, словно мотыльки, кружились обрывки телеграммы. Я закрыл и запер дверь и, не помня себя от облегчения, свалился в постель. Заснул я под утро.
Вот и сейчас, проснувшись от этого сна в своей кровати в Венеции, я подошел к двери и посмотрел на каналы. Что мне крикнуть им — этой темной воде, туману, песку на пляже, океану? Кто меня услышит, какое чудовище поймет мою «mea culpa» «Моя вина (лат.).», мой решительный отказ, мой протест против обвинений, мои доводы, что намерения у меня самые добрые и талант мой себя еще покажет?
Крикнуть им: «Ступайте прочь! Я ни в чем не виноват! Я не должен умирать! И, ради Бога, оставьте в покое остальных!» Может быть, прокричать это?
Я открыл рот, собираясь попробовать. Но рот у меня был забит пылью, которая каким-то образом все запорошила в темноте.
Я сумел только протянуть руку, как нищий, но пантомима эта, конечно, была бесполезной.
«Пожалуйста», — сказал я про себя.
И прошептал вслух:
— Пожалуйста!