— Так о чем же вы станете напоминать мне, мистер Кензи?
Тревор поднял сигару к губам, но я выбил ее из его руки — пусть тлеет на ковре возле моих ног.
— Я напомню тебе о Джее Бекере и Эверетте Хемлине, ты, кусок дерьма!
Он сморгнул с ресниц капельки пота.
— Мистер Бекер меня предал.
— Потому что поступить иначе было бы смертным грехом.
— Мистер Хемлин решился сообщить властям о делах, которые я вел с мистером Колем.
— Потому что ты уничтожил дело, которому он отдал всю свою жизнь.
Из внутреннего кармана смокинга Тревор вытащил носовой платок и с минуту натужно кашлял в него.
— Я умираю, — сказал он.
— Нет, не умираете, — сказал я. — Если б вы и вправду считали, что могила близка, вы не убили бы Джея. Вы не убили бы Эверетта. Но потащи тот или другой вас в суд, вам не видать бы вашей морозильной камеры, не так ли? А к тому времени, когда можно было бы вас туда поместить, мозг ваш уже разложился бы, все органы отказали, и замораживать вас стало бы пустой тратой времени.
— Я умираю, — повторил он.
— Да, — сказал я. — Теперь — да. Так что же из того, мистер Стоун?
— У меня есть деньги. Назовите вашу цену.
Я встал и растоптал пяткой его сигару.
— Цена моя — два миллиарда долларов.
— Но у меня только один миллиард.
— Ну что ж… — И я, толкая каталку, повез его из кабинета к лестнице.
— Что вы собираетесь сделать? — спросил он.
— Меньшее, чем вы заслуживаете, — сказал я, — и большее, чем то, к чему вы готовы.
Мы медленно взбирались по парадной лестнице; Тревор поднимался с остановками, опираясь о перила, тяжело дыша.
— Я слышал, как вы вечером вернулись, видел, как вы прошли по кабинету. Тогда вы шли куда бодрее.
Он обратил ко мне измученное лицо страдальца.
— Она накатывает приступами, — сказал он. — Боль.
— Вы, как и ваша дочь, не привыкли поднимать лапки кверху, правда? — Я улыбнулся и покачал головой.
— Уступить — значит умереть, мистер Кензи. А согнуться — значит сломаться.
— Ошибаться — это по-человечески, прощать — по-божески. Мы можем часами перебрасываться подобными изречениями. Идемте. Теперь поворот.
Он с трудом поднялся на площадку.
— Налево, — сказал я, возвращая ему его трость.
— Ради всего святого, — сказал он, — что вы хотите со мной сделать?
— Через холл и направо!
Особняк антифасадом был обращен к востоку. Кабинет Тревора и его гимнастический зал на первом этаже выходили на море. На втором этаже туда же выходили спальни хозяина и Дезире.
Однако на третьем этаже морской вид открывался только из одной комнаты. Окна и стены ее были съемными, и летом по краям паркета воздвигалась перекладина, из потолка вынимались планки, впуская в комнату небесный простор, а пол покрывался деревянным настилом, чтобы уберечь паркет. Я более чем уверен, что всякий раз переделывать комнату, сообразуясь то с летней жарой, то с непогодой, причем в самое разнообразное время суток, когда Тревору приходила охота отправляться спать, было нелегким делом, но, думаю, его это не заботило — беспокоиться об этом он предоставлял Шатуну с Недотепой или же каким-то их помощникам.
Зимой помещение это преображалось в гостиную во французском стиле — с позолоченными креслами и стульями времен Людовика XIV, изящными вышитыми козетками и диванами, инкрустированными золотом, и чайными столиками и картинами, на которых аристократы и аристократки в седых париках беседовали об опере, гильотине или о чем там еще они привыкли беседовать в отмеренные судьбой сроки их обреченного на гибель владычества.
— Тщеславие, — сказал я, глядя на вспухший сломанный нос Дезире и обезображенный подбородок Тревора, — вот что погубило высший класс французского общества. Именно оно подхлестнуло революцию, оно побудило Наполеона отправиться походом в Россию. Так, по крайней мере, учили меня иезуиты. — Я пристально взглянул в глаза Тревору. — Или я ошибаюсь?
Он пожал плечами:
— Несколько плоско, но недалеко от истины.
И он и Дезире были привязаны к креслам через комнату друг от друга, что составляло расстояние в двадцать пять ярдов, если не больше. Энджи находилась в западном крыле первого этажа и занималась приготовлениями.
— Мне нужно, чтобы доктор занялся моим носом, — сказала Дезире.
— В настоящее время у нас нет под рукой пластических хирургов.
— Это было вранье? — спросила она.
— Вы о чем?
— О Дэнни Гриффине.
— Ага. Полнейшее.
Она сдула с лица упавшую прядь и кивнула своим мыслям.
Вошла Энджи, и вместе с ней мы сдвинули к стенам мебель, освободив широкое свободное пространство между Дезире и ее отцом.
— Ты комнату мерила? — спросил я Энджи.
— И очень точно. В длину здесь двадцать восемь футов.
— Не уверен, что смог бы пульнуть футбольный мяч на такое расстояние. Кресло Дезире на сколько отстоит от стены?
— На шесть футов.
— А кресло Тревора?
— На столько же.
Я покосился на ее руки:
— Красивые перчатки.
Она подняла руки:
— Нравятся? Это перчатки Дезире.
Я тоже поднял здоровую руку, которая тоже была в перчатке.
— А это — Тревора. По-моему, из телячьей кожи. Очень мягкая и облегает.
Энджи влезла в сумочку и извлекла оттуда два пистолета. Один был австрийский — девятимиллиметровый «глок 17», второй был немецкий — девятимиллиметровый «зиг-зауэр Р226». «Глок» был легкий и черного цвета. «Зиг-зауэр» был из серебристого алюминиевого сплава и чуточку тяжелее.
— Там столько их было в оружейном ящике, — сказала Энджи, — но эти мне показались самыми подходящими.
— Обоймы?
— «Зиг-зауэр» вмещает пятнадцать патронов, «глок» — семнадцать.
— И разумеется, патронники пусты.
— Разумеется.
— Что вы, ради бога, такое делаете? — произнес Тревор.
Мы притворились, что не слышали.
— Кто сильнее, как ты думаешь? — спросил я.
Энджи смерила обоих взглядом.
— Трудно сказать. Дезире молода, но у Тревора в руках достаточно силы.
— Бери «глок».
— С удовольствием.
Она протянула мне «зиг-зауэр».