– Сначала мы надеялись, что она у кого-нибудь из родственников или друзей. Даже у няни, но… – Он осекся.
– Вы что же, хотите сказать, что не знаете, где Тара?
– Вот именно, – на сей раз твердо ответил он.
Ощущение было такое, словно грудь сдавила чья-то гигантская рука. Я крепко зажмурился и откинулся на подушку.
– Давно?
– Давно ли ее нет?
– Да.
– Вам следует кое-что понять, – быстро, слишком быстро заговорила доктор Хеллер. – Вы получили серьезное ранение. Честно говоря, мы были далеко не уверены в благополучном исходе. Пришлось применить искусственное дыхание. Одно легкое практически не работало. К тому же, началось заражение крови. Вы сами врач, так что мне нет нужды объяснять, насколько все это опасно. Мы старались не перекармливать вас лекарствами, привести в сознание…
– Давно? – повторил я.
Они с Риганом обменялись взглядами.
– Вы были без сознания две недели, – сказала доктор Хеллер, и мне показалось, будто вокруг меня исчез воздух.
– Мы делаем все, что в наших силах, – сказал Риган, и голос прозвучал чересчур ровно, словно, пока я лежал без сознания, он стоял рядом и репетировал эту реплику. – Повторяю, сначала мы даже не знали про ребенка. Драгоценное время было потеряно, но потом мы его наверстали. Фотография Тары разослана по всем полицейским участкам, аэропортам, автобусным и железнодорожным вокзалам, таможенным пунктам в радиусе ста миль. Мы просмотрели все дела, связанные с похищениями, в надежде обнаружить какую-нибудь закономерность или подозреваемого.
– Двенадцать дней, – напомнил я.
– Мы установили прослушку на всех ваших телефонах – домашнем, рабочем, мобильном…
– Зачем?
– На тот случай, если позвонят и потребуют выкуп.
– Ну и как, звонили?
– Пока нет.
Я закрыл глаза. Двенадцать дней. Я тут двенадцать дней валяюсь, а моя дочурка… Я отогнал эту мысль.
– Не вспомните, что было на Таре в то утро? – Риган потер пятно на подбородке.
Вспомнил. Я восстановил ежеутренний ритуал: рано просыпаюсь, подхожу на цыпочках к кроватке, гляжу на Тару. Ребенок – это не только радость, я знаю. Я знаю, случаются моменты, когда такая тоска наваливается, что не знаешь, куда податься. Я знаю, бывают ночи, когда детский плач действует на нервные окончания как терка. Не собираюсь представлять жизнь с младенцем в радужном свете. И все же новый утренний распорядок мне нравился. Взгляд на крошечное тельце каким-то образом делал меня сильнее. Даже больше – я испытывал что-то похожее на восторг. Иные переживают такое чувство в церкви. Ну а я – понимаю, это звучит сентиментально – у детской кроватки.
– Розовый комбинезон с черными пингвинами, – сказал я. – Моника купила его в «Детском мире».
Он сделал запись в блокноте.
– А Моника?
– Что Моника?
Риган уткнулся в блокнот.
– На ней что было?
– Джинсы. – Мне вспомнилось, как они обтягивали ее бедра. – Джинсы и красная блузка.
Риган черкнул в блокноте.
– А есть… Я имею в виду, напали на чей-нибудь след? – спросил я.
– Мы рассматриваем все версии.
– Я не о том.
Риган молча посмотрел на меня. Какой-то тяжелый у него получился взгляд.
Моя дочь. Неизвестно где. Одна. На протяжении двенадцати дней. Я вспомнил ее глаза, тот теплый свет, который открывается только родителям, и брякнул:
– Она жива.
Риган склонил голову набок, как щенок, услышавший нечто необычное.
– Не сдавайтесь, – попросил я.
– Мы и не собираемся, – заверил он, глядя на меня с откровенным любопытством.
– Я просто хочу сказать… У вас есть дети, детектив Риган?
– Две девочки.
– Понимаю, звучит глупо, но я бы знал. – «Знал так же хорошо, как и то, что после рождения Тары мир никогда уже не будет прежним». – Я бы знал.
Он промолчал. Я понимал, что мои слова – слова человека, привыкшего смеяться над всякими чудесами и колдовством, – звучат дико. Понимал, что невольно выдаю желаемое за действительное. И все же я цеплялся за свою веру. Прав я был или заблуждался, но она держала меня, как спасательный канат.
– Нам еще кое-что нужно, – сказал Риган. – О вас, вашей жене, друзьях, доходах…
– Не сейчас, – твердо заявила доктор Хеллер и шагнула вперед, словно хотела встать между мной и детективом. – Ему надо отдохнуть.
– Как раз сейчас, – возразил я, – необходимо найти мою дочь.
* * *
Монику похоронили в поместье ее отца, на семейном участке Портсманов. Разумеется, меня на похоронах не было. Не знаю даже, что по этому поводу и сказать, но ведь коли на то пошло, я всегда испытывал к жене (в те роковые моменты, когда я был честен сам с собой) двойственное чувство. Моника отличалась тем типом красоты (слишком точно очерченные скулы, гладкие, как черный шелк, волосы и сжатые, как у завсегдатаев аристократического загородного клуба, челюсти), что раздражал меня и притягивал. Брак у нас получился старомодный – вынужденный. Ладно, пусть я немного преувеличиваю. Моника была беременна. Я пребывал в растерянности. Грядущее событие указало дорогу на матримониальное пастбище.
О подробностях похорон мне поведал Карсон Портсман, дядя Моники и единственный из членов семьи, который поддерживал с нами дружеские отношения. Моника души в нем не чаяла. Сложив руки на коленях, он сидел подле моей больничной кровати. Очки с сильными линзами, мешковатый твидовый пиджак, шапка волос, как у Альберта Эйнштейна – Карсон живо напоминал ходячий образ университетского профессора. Печально повествуя негромким голосом о том, что Эдгар, отец Моники, устроил похороны моей жены «скромно, по-домашнему», он с трудом сдерживал слезы.
В это я охотно поверил. По части скромности, во всяком случае.
В ближайшие несколько дней меня посетило много человек. С утра вихрем, словно у нее персональный двигатель внутреннего сгорания, в палату влетала мать. Все звали ее Лапушкой. На ней были белоснежные кроссовки «Рибок» и голубой с золотистой каемкой спортивный костюм, как у тренера. Волосы, хоть и тщательно ухоженные, были ломкими и сильно перекрашенными. Вокруг матери всегда вился сигаретный дымок. Густой слой косметики с трудом скрывал следы утраты единственной внучки. Мать отличалась удивительной энергией и не отходила от меня буквально до ночи, ухитряясь при этом постоянно пребывать в состоянии, близком к истерическому. Это странным образом успокаивало: складывалось впечатление, будто мать сходит с ума из-за меня, а не по какой-либо иной причине.
В палате стояла чуть не тропическая жара. Тем не менее, едва я засыпал, мама набрасывала на меня лишнее одеяло. Однажды я проснулся, естественно, весь в поту и услышал: она рассказывает чернокожей сиделке в форменной шапочке о том, как я попал в больницу Святой Елизаветы в последний раз – было мне тогда семь лет.