Едва только забрезжило утро, как повсюду раздались новые команды. Служивые поднимались, зевали, чесались, затягивали мешки, разбирали волокуши, подвязывали на животах распущенные на ночь бичи. Никто пока не обращал на нас внимания, да и неудивительно – мы мало чем отличались от основной массы этих неумытых, лохматых оборванцев. Хватало тут и клейменых, а по крайней мере каждый пятый был безоружен. Я уже почти успокоился, когда к нам, расталкивая служивых, вразвалочку подошел добрый молодец, явно начальственного вида – тысяцкий, не меньше. Подошел и мрачно так на нас уставился. На нем было столько мышц, сала и волос, что невольно напрашивалось сравнение с медведем-гризли. (Боюсь только, что такое решение может смертельно обидеть всех медведей-гризли.)
– Кто такие? – рявкнул он, оскалив желтые клыки и не отводя тяжелого, пронизывающего взгляда. – Какой сотни? Кто командир?
– Мы отстали… А как сотника зовут, запамятовали… – начал было оправдываться Яган, но тут же был бесцеремонно оборван:
– Молчать! Все ясно. Дезертиры. Беглые колодники! – Он медленно обошел вокруг нас. – Да еще и государственные преступники! Попались, голубчики! Таких, как вы, положено на месте казнить.
– Мы искупим… – Яган выпучил глаза и стукнул себя кулаком в грудь. – Кровью искупим! Жизнью!
Неизвестно, чего было больше в его словах – притворства или истинного чувства. Скорее всего Яган каялся потому, что от него требовалось раскаяние, пусть даже формальное. Он, и сам прирожденный лицемер, сразу уловил, что человек-медведь не зря разводит эту бодягу. Хотел бы – мигом прикончил, мы бы даже пикнуть не успели.
– Это уж как полагается. – Тысяцкий (а это действительно был тысяцкий, только теперь я разглядел знаки различия на его трусах) впервые с начала разговора сморгнул. – Искупите, само собой. Некуда вам деться. И чтоб запомнили: за трусость – смерть, за неповиновение – мучительная смерть, за дезертирство – жуткая смерть. Ты, – он поднес внушительный кулак к носу Ягана, – будешь десятником. За всех отвечаешь собственной шкурой. Если что, с тебя первого спрошу!
Так наша четверка превратилась в десятку. Впрочем, как я скоро убедился, ничего странного в этом не было, и в других десятках нашего войска редко набиралось больше пяти-шести человек.
Войско катилось вперед, с каждым днем разрастаясь как снежный ком. Оно вбирало в себя всех, кто имел неосторожность оказаться на его пути: бродяг, разбойников, контрабандистов, гарнизоны мелких застав, всех без исключения кормильцев, в том числе стариков, подростков и калек. Гнали нас, как скот на убой, не заботясь ни о пище, ни об отдыхе. Многие служивые мучились поносом и рвотой, опухали, слабели, покрывались язвами, но по-настоящему мор еще не начался. Мы шли по своей территории, а за нами оставались разоренные поселки, опустошенные поля, загаженные дороги, изнасилованные бабы, трупы казненных дезертиров.
В середине пятого дня войско достигло рубежа, обозначенного неглубоким, недавно начатым рвом. Колодников нигде не было видно.
Или перебиты, или разбежались, подумал я.
На этой стороне, за отвалами свежей щепы, виднелись передовые отряды вражеского войска. Об их боевом настроении свидетельствовали венки из листьев папоротника.
Нам велено было отдыхать, готовиться к сражению и плести венки из белых мелких цветов, имевшихся здесь в изобилии. Венкам этим предназначалась в бою роль едва ли не единственного отличительного знака. А как, спрашивается, еще распознать в многотысячной свалке своих и чужих, если все они почти голые?
После полуночи, когда всем, кроме дозорных, было положено спать, в лагере началась какая-то подозрительная суета. К нам подползли два веселых, пахнущих брагой мужика – как ни странно, коробейники из вражеского войска. Один менял бичи (их у него на поясе имелось сразу пять штук) на еду, второй – еду на любое оружие. Узнав, что у нас нет ни того ни другого, коварный враг двинулся дальше. Следующий визитер – трезвый и лукавый краснобай – тоже оказался чужаком. За бадью каши и дюжину сладких лепешек в день он склонял всех желающих к измене. Таких, надо сказать, оказалось немало. Однако факт массового дезертирства почти не отразился на численности нашей армии – под утро из-за рва поперли перебежчики. Они тоже хотели дармовой каши, а вместо этого получили венки из веселеньких цветочков (особо недовольные – еще и по шее), после чего были распределены по наиболее малочисленным десяткам.
Любое серьезное сражение начинается со светом, но, поскольку спор между тысяцкими о том, кому стоять в первом эшелоне, затянулся, атаку пришлось отложить до полудня. Обезумевшие от голода и усталости служивые и так рвались в бой, вполне справедливо ожидая скорого избавления от мук (кто останется жив, тот уж точно нажрется до отвала, а мертвым все равно), но командиры решили вдобавок еще и вдохновить нас. Один из тысяцких (не наш громила, у которого был явный недобор с интеллектом, а другой, мозглявый, лицом схожий с крысой) взобрался на высокий пень и произнес речь – краткую, внятную и не допускающую двояких толкований:
– Бабе от природы предназначено рожать, а мужчине сражаться. Мирная жизнь скучна и лжива, война справедлива и отрадна. Мужчина должен жаждать опасности, а что бывает опаснее смерти? Ищите смерть, желайте смерти! Глупец тот, кто привязан к жизни. Наша жизнь – постоянные страдания. Тот, кто умирает слишком поздно, тяжко от этого мучается! Смело идите навстречу смерти! Только на пороге смерти вам откроется истина! Укрепляйте свой дух и пренебрегайте телом! Будьте твердыми, как железо. Сразить как можно больше врагов и умереть – вот высшее блаженство! Не жалейте врага, жалость унижает воина! Не жалейте себя – иначе прослывете трусами! Помните, высшая добродетель – это исполнение приказов! Вперед!
– Все вперед да вперед, – с досадой вымолвил Головастик, правда, не очень громко. – Хоть бы покормили сначала.
– Ишь, чего захотел! – ухмыльнулся один из служивых, по виду ветеран. – Попробуй заставь тебя, сытого да всем довольного, в бой идти.
– Ну хоть бы оружие какое дали! Куда же лезть с голыми руками!
– Оружия скоро будет сколько угодно. Только успевай подбирать.
Тысяцкие и сотенные тем временем кое-как стронули войско. Пока передовые шеренги, собираясь с духом, топтались на месте, задние бодро поперли вперед, смяв свой собственный центр. Всех нас сжало, закрутило и понесло, как щепки в Мальстреме.
Как же они думают сражаться, удивился я. Тут не то что бичом махнуть, руки не поднять!
Два войска столкнулись посреди рва, и сила этого удара передалась мне через сотни рядов. Множество бичей с той и с другой стороны разом взлетело в воздух и разом обрушилось на украшенные белыми и зелеными венками головы – словно винтовочный залп грянул. Каждый удар находил себе жертву. Вверх летели клочья волос и кровавые ошметки кожи. Первые шеренги полегли в течение нескольких секунд. Вновь слитно щелкнули бичи – и не стало вторых шеренг. Ров уже доверху был завален мертвыми и ранеными, а две человеческие лавины, давя своих и чужих, все перли и перли друг на друга. Хлопанье бичей превратилось в слитный трескучий грохот. В этой тесноте можно было драться только сложенными вдвое бичами. Такие удары хоть и не были смертельными, но почти всегда валили с ног, а упавших сразу затаптывали. Армии перемешались. В ход пошли деревянные кинжалы, зубы, ногти. Меня медленно, но неудержимо несло в самый центр схватки. Оглядевшись по сторонам, я не заметил ни одного знакомого лица, только откуда-то сзади раздавался рев человека-медведя, подгонявшего нерадивых и слабых духом.