Жизнь Кости Жмуркина, или Гений злонравной любви | Страница: 12

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px


Дальнейшие события этого памятного дня разворачивались с бездушной механической слаженностью, свойственной тюрьмам, казармам и убойным цехам мясокомбинатов. Рекрутов загнали в унылое кирпичное строение, о назначении которого красноречиво свидетельствовали высокая закопченная труба и закрашенные известкой окна. (Многочисленные смотровые щели, проделанные в матовой поверхности стекол, указывали на то, что здесь раз в неделю проходят помывку офицерские жены и дочки.) Тут их заставили раздеться, недостриженных достригли, пьяных кое-как протрезвили, после чего всех загнали под горячий душ, снабдив предварительно крошечными кусочками хозяйственного мыла.

Тем временем целая свора старослужащих, именовавшаяся «комиссией по утилизации неформенного вещевого имущества», отдирала подметки у их ботинок и кромсала на лоскутья их пиджаки и брюки, отдавая, впрочем, приоритет вещам поплоше. Как только двое заспанных офицеров, назначенных приглядывать за порядком, вконец раззевались и вышли на воздух покурить, разрушительная деятельность мгновенно сменилась созидательной – все годное для ношения барахло было упрятано в заранее приготовленных тайниках. Затем настала очередь багажа. Тут уж пошло натуральное мародерство. Одеколон, электробритвы, консервы и чай как ветром сдуло. В одном из чемоданов обнаружилось громадное количество пилюль и таблеток. «Колеса! – уверенно заявил какой-то ефрейтор, распихивая лекарства по карманам. – Ну и побалдеем!» На возвращающихся в предбанник голых хозяев всего этого имущества внимания обращалось не больше, чем на мокриц, копошившихся в углублении водостока. Да и недосуг было новобранцам бросаться сейчас на защиту своего немудреного барахла – коптеры уже приступили к раздаче обмундирования. Действовали они по принципу «Бери, что дают».

– Как же я это носить буду? – удивился Костя, примеряя галифе, необъятные, как порты Ильи Муромца.

– Ничего, с кем-нибудь поменяешься, – хладнокровно ответили ему.

– А почему кальсоны без пуговиц?

– Потому, что ты рылом не вышел, – окончательно срезал его коптер, который лично своим рылом мог законно гордиться – не во всякий унитаз оно бы пролезло.

Особенно туго пришлось болезненно-полному мальчику интеллигентного вида (похищенные лекарства, надо полагать, принадлежали именно ему). Обрядить толстяка кое-как обрядили, но вот с обувкой вышел конфуз – перед его пухлыми икрами спасовали самые просторные кирзовые голенища. Два дюжих коптера, словно инквизиторы, пытающие еретика с помощью испанского сапога, рыча от злости, трудились над ним – и все тщетно! Выход был найден по-армейски простой. Плачущего мальчика всунули в огромные постовые валенки, в коих ему пришлось впоследствии проходить по жаре целую неделю, пока гарнизонный сапожник не вставил клинья в сапоги подходящего размера.

Часам к восьми новобранцы были кое-как экипированы. Их строем погнали на завтрак, калорийность которого, рассчитанная на строго научной основе, была основательно поубавлена стараниями начпрода, завстоловой, поваров и еще великого числа других людишек, к пищеблоку никакого отношения не имевших, но постоянно возле него ошивавшихся.

Если (условно говоря) для бойцов-первогодков солдатская служба, которую и так-то медом не назовешь, имеет вкус пота пополам с черным хлебом, то для новобранцев, прямо от маминой юбки угодивших в учебную роту, или, как принято говорить, – «в карантин», она оборачивается полынью и уксусом. Никогда в жизни, ни до, ни после этого, Косте не приходилось слышать ничего более отвратного, ничего более неприемлемого его организму, чем молодецкий выкрик дневального «Р-р-рота, подъем!», Этот вопль разделял бытие на спасительный сон и жуткую явь, он возвращал душу, сумевшую за ночь вкусить толику покоя, в ноющее, не успевшее отдохнуть тело. Все последующие шестнадцать часов состояли из построений, проверок, осмотров, марш-бросков, подтягиваний на перекладине, вдалбливания уставов, рытья траншей, уборки туалетов, хорового исполнения строевых песен душераздирающего содержания и бессмысленной, выматывающей шагистики, после которой просоленная потом гимнастерка стояла колом.

Краткой разрядки нельзя было достичь даже в нужнике, ибо посещать его можно было только с разрешения начальства и на строго ограниченное время.

Особенно ненавистна Косте была процедура отхода ко сну, которая хоть и определялась фразой «отбой – сорок пять секунд», на самом деле могла растянуться на час и даже более. Добраться в давке до своей койки, раздеться, в идеальном порядке уложить обмундирование на табуретку, обернуть портянки вокруг голенищ, успеть нырнуть под одеяло – и все это за три четверти минуты! – представлялось Косте делом таким же трудновыполнимым, как, к примеру, бег по вертикальной плоскости. Ради выработки чувства здорового коллективизма результат отбоя засчитывался по последнему. Если запаздывал хотя бы один человек, вся процедура повторялась вновь.

Первое время пищи не хватало катастрофически – очевидно, сказывалась громадная потеря энергии. На столе, за который усаживалось сразу десять человек, не оставалось ни крошки. В сладких грезах Костя представлял себе, как, вернувшись домой, купит целую буханку белого хлеба, разрежет ее на положенное количество ломтей, на каждый ломоть выложит по тридцать граммов сливочного масла, добавит два кусочка сахара, а потом станет неторопливо пожирать эти сокровища, не опасаясь, что их отнимет какой-нибудь шустрый дембель.

Однажды, во время дележа порционной селедки, Костя зазевался, и когда очередь дошла до него, посреди алюминиевой тарелки красовался один-единственный кусочек, на который вдобавок претендовал и сидевший напротив тихий парнишка по кличке Шахтер (он почему-то чаще других попадал на разгрузку угля). За тарелку оба они ухватились одновременно, но серия обоюдных рывков победителя не выявила. И тогда в перестук ложек и дружное чавканье ртов вплелся новый звук – утробное звериное урчанье, похожее на то, которое издает кот, у которого отнимают добычу. Костя перевел взгляд с селедки на соседа и ужаснулся хищному оскалу, перекосившему его лицо. Нечто сходное, наверное, увидел и Шахтер, потому что отпущенная на волю тарелка тотчас рухнула на стол и никто к ней больше не прикоснулся до самого конца обеда.

Тем не менее никогда еще Костя не писал столько стихов, как в эти мучительные дни.


Я не помню маму,

Я не помню детства.

Кругом сосны да ели.

Никуда мне не деться.

Мне ночами не снится

Ни школа, ни дом.

Я всю ночь ожидаю

Крика «Рота, подъем!».

Книги, песни и краски

Меня не влекут.

Меня учат сержанты,

Как ногу тянуть.

Как стоять в карауле

И как честь отдавать,

Что любить, во что верить

И кого презирать…

Месяца «карантина» вполне хватило Косте, чтобы горячо и искренне возненавидеть армию. Как и следовало ожидать, вскоре это дало впечатляющие результаты. Никогда еще во второй половине двадцатого века «непобедимая и легендарная» не добивалась таких блестящих успехов. Как ни прыгали на рубежах обнаглевшие маоисты, а землицы нашей им досталось ровно столько, сколько может захватить скрюченная агонией ладошка. Бросок на Прагу даже натовские эксперты вынуждены были оценить по достоинству. Во Вьетнаме от «фантомов» только пух да перья летели (неужели вы думаете, что те зенитные ракеты аборигены запускали?). Да и в Египте наши военные инструктора не подкачали – из всяких феллахов да бедуинов взрастили победоносную армию.