Герасимов упал на камни, грохнул выстрел, каменные осколки плетью хлестнули его по лицу.
— Эй, придурок!! Я свой!!
Он отполз в сторону, бодая головой камни. Щеки стали липкими, то ли от крови, то ли от пота, смешанного с пылью. Ногти сорваны, расслоены, под них набилась земля.
— Эй, боец!! Где командир взвода Грызач?!
Совсем рядом отбойным молотком заработал гранатомет, тотчас замолк, и на склоне разорвались гранаты, камни побежали вниз, прыгая, как мячики.
— Боец, ты оглох?! — снова крикнул Герасимов. — Где Грызач?
— Не знаю, — отозвался Курбангалиев. — Нет никого…
Снова накатила волна автоматной трескотни, и над сумеречным котлованом свили гигантскую паутину малиновые трассеры. Растянувшееся на несколько часов убийство достигло кульминации. Моджахеды пытались довершить дело, реки крови возбудили в них азарт палачей. На дне котлована еще сопротивлялась жалкая кучка уцелевших бойцов, еще стрелял по склонам гранатомет, и разрывы гранат выстраивали непроходимую завесу огня. Но последние жизни — самые лакомые. И моджахедам следовало спешить, потому что уже доносился из-за гор рокот вертолетов и наверняка пробивались на помощь свежие подразделения шурави. Две душманские группы сужали кольцо окружения, а третья, которая только что искромсала остывающие тела разведчиков, шла с фронта. Они уже ничего не боялись. Они опились крови, они умылись ею и поставили себя выше смерти. Они не могли остановиться, ни боль, ни инстинкт самосохранения, ни отчаянный встречный огонь не были для них препятствием. Булькающая в их горлах кровь выплескивалась наружу, вытекала из-под языка, сочилась между зубов. На черных ресницах дрожали кровяные капельки. В густых бровях запекались комки крови. Цепкие, клешневые руки крепко сжимали скользкие, жирные от крови автоматы.
— Шурави, сдавайс! Руски, умрешь! — метались гортанные фразы по котловану.
«Они про русских… я здесь ни при чем… меня не тронут, я останусь жив…» — думал Курбангалиев. Он был несильно ранен, пуля по касательной задела его голову, вырвала лоскут кожи, но крови было совсем немного. Она сначала стекала по щеке на нос и капала с кончика, и Курбангалиев, прижимаясь лбом к камню, следил за каплями, даже считал, сколько их будет. Постепенно капли срывались все реже, последняя висела на кончике носа долго, пока не застыла, покрывшись тягучей оболочкой, как сосновая смола. Курбангалиев сковырнул ее ногтем и размазал в пальцах. Ему стало спокойней. Он не умирал и даже не чувствовал боли. Он как бы принес свою жертву, и теперь его не должны были трогать. С него хватит, он вне игры, он больше не будет стрелять, ползать по камням, выискивать цели на склонах. Он имеет право на медицинскую помощь, сострадание и почет. И вообще лежачих не бьют. Если не сопротивляться, не огрызаться, никто его не тронет. Кому он нужен, такой грязный, несчастный, с испачканной в крови физиономией?
Курбангалиев смотрел на длинноволосого афганца, который неторопливо шел к нему, опустив автомат и сверкая белозубой улыбкой. Нет, он не тронет солдата. Он уже тоже не стреляет. Всем уже надоело стрелять. Отвратительное занятие. Курбангалиев никогда больше не будет стрелять. Он вообще не возьмет автомат в руки. Его тошнит от автомата. Он уже целый год носит его с собой. К рукам приросло это поганое железо! Надоело. На-до-е-ло!!!
Курбангалиев приподнял голову, послушно глядя в лицо афганцу. Что скажет, то он и сделает. Конфликты надо решать мирно… Афганец улыбнулся, наступил ногой на голову Курбангалиева, прижимая ее к камням, поставил на затылок ствол автомата и дернул спусковой крючок. Курбангалиев вздрогнул, словно испугался звука выстрела, и стал обмякать, расползаться, таять, обволакивать своим телом камни.
— Да… не ори… мне… на ухо! — отрывисто, будто выплевывая слова, говорил сержант Селиванов, пытаясь оттащить прапорщика Хорошко за дувал и там перевязать. Осколок гранаты раздробил прапорщику локтевой сустав. Прапорщик кое-как терпел, кусал губы, двигал изуродованной рукой и смотрел, как она легко перегибается пополам в любую сторону, а из вскрытых вен фонтанирует кровь. Селиванов тянул прапорщика за здоровую руку, упираясь ногами в камни. Прапорщик был слишком тяжелым, и все его внимание было сосредоточено на страшном уродстве, которое сделал с ним осколок.
— Что с моей рукой? — бормотал он. Произошло страшное превращение, как в фильме ужасов — вместо руки у него отросла отвратительная змея. Хорошко не чувствовал руки, она и впрямь была как чужая, и волочилась за ним, и извивалась. Дрянь такая! Гадость, мерзость! Отрубить ее!
— Не ори мне на ухо!! — умолял Селиванов, изо всех упираясь ногами в камни.
«Сынок» Удовиченко видел, как духи разделывают трупы погибших разведчиков, и в нем умерла последняя надежда. До того как это безобразное зрелище отбило ему мозги, лишив способности нормально соображать, он надеялся притвориться мертвым. Снял с убитого Кацапова насквозь пропитанный кровью «лифчик», напялил его на себя и стал входить в образ: раскинул ноги, неестественно вывернул шею, руки куда попало… В школе он любил прикидываться, и девчонки под парты валились от смеха, когда он строил учителям рожи. Хорошо получалось. Даже математичка, которая никогда и никому не верила, однажды отпустила его с контрольной по алгебре: Удовиченко продемонстрировал блестящий образец школы Станиславского и прямо на уроке заплакал навзрыд; слезы катились по его щекам, подбородок дрожал, зубы клацали. Ошарашенная учительница спросила, что случилось, и Удовиченко срывающимся голосом ответил, что сегодня годовщина смерти его мамочки. У математички дрогнуло сердце, и она отпустила рыдающего ученика домой. Удовиченко, конечно, соврал насчет годовщины, хотя, мамы у него действительно не было — он уже много лет жил со спившимся отцом и бабкой.
Сейчас он странно урчал, как голодная собака, добывшая кость, торопливо и неряшливо возводил вокруг себя стенку из камней и стрелял одиночными во все стороны.
— Удовиченко, идиот ёпаный!! — кричал ему Грызач, спрятав голову под паучьими лапами гранатомета. — Уходи отсюда!! Уходи, придурок!!
Но «сынок» то ли не слышал командира, то ли не понимал, чего тот от него добивается, продолжал вытаскивать из-под себя булыжники и взгромождать их на каменную горку. Выкинет пять булыжников, схватит автомат, пальнет куда-то не целясь и снова за камни. И урчит, урчит собакой. А в глазах — мертвецкое стекло и безумие.
— Удовиченко!! — орал Грызач, пригибая голову еще ниже, потому что вокруг него звонко зацокали, словно играя на ксилофоне, пули. — Кончай шахту рыть, куесос ты недоразвитый!! Ползи назад за Селивановым!!
Старший лейтенант добавлял еще пару ругательств, ударялся бровью в прицел, отыскивал среди камней чалмы и читрали и посылал туда осколочную гранату.
— Во плядь! Явился не запылился! — с трудом произнес Грызач, когда рядом с ним упал горячий, мокрый, задыхающийся Герасимов. Спазм сдавил Грызачу горло, и голос его был совсем слабым и сиплым. — Помощь подоспела, как всегда, вовремя…
Герасимов из-за грохота стрельбы не расслышал слов и поменял еще один магазин. Гильзы сыпались на камни и прыгали вокруг, как пузыри на асфальте во время летней грозы. Пули швырялись песком, порошили глаза, истерично визжал рикошет. Гранатометная лента судорожно тряслась и короткими толчками ползла по камням.