– Ты объявил голодовку? – спросил меня генерал.
Я действительно ничего не ел и только рассеянным взглядом смотрел в бульонную чашку. Неожиданная версия с доктором, к которой подтолкнул новый метод расследования «не верить никому», меня потрясла. Мне уже казалось странным, что я раньше не додумался до такой элементарной вещи, которую давно подметила народная мудрость: громче всех «держи вора!» кричит вор. Я оказался в плену у стереотипа: раз Виктор оказывает помощь пострадавшему, значит, нанести удар мог кто угодно, но только не он.
Только бы не выдать себя, свое волнение, думал я, не смея оторвать взгляда от чашки и взглянуть на врача, который медленно жевал тосты с арахисовым маслом, сидя напротив меня.
– Ты себя неважно чувствуешь? – снова спросил генерал.
– Да, – ответил я.
Второй раз преступник прокалывается, мысленно разговаривал я с самим собой, как с невидимым собеседником. Эти промахи должны пошатнуть его самообладание. Никакая нервная система не выдержит такого напряжения, и всерьез стоит опасаться, что он вот-вот проломит кому-нибудь голову рукояткой от лебедки или запустит в глаз вилку… Алина в более выгодном положении. Сидит серой мышкой в салоне и весь день напролет читает. Даже Мизин не смог найти против нее компромат. А она тем не менее намерена завершить расследование. Вот это показатель! Вот это работа ума!
…С чем же она сравнила это дело? Она сказала: марьяж? Да, криминальный марьяж! Что означает это слово? Кажется, набор мастей в карточной игре. Полный набор! Странное сравнение. Может быть, она хотела сказать, что не ограничивается тем, что подозревает кого-либо из пассажиров? Сколько же человек она может подозревать? Двоих? Троих? Или всех, кто есть на борту «Пафоса», исключая, может быть, меня и автора письма?
…Вот в чем я еще ошибался: меня раздражало, что автор письма не раскрывается передо мной, и я сам начал его вычислять, я захотел найти его среди пассажиров яхты любой ценой, и это стало моей главнейшей задачей. Но надо было понять: если автор письма не раскрывается, значит, либо он этого по каким-то причинам не желает, либо его на яхте нет, и бессмысленно биться головой в переборку.
…Она унизила меня! Она сказала: ты – пустое место. Распутать это дело тебе не по зубам. Девчонка упрекнула меня в бессилии!.. Никто и никогда не причинял мне большую боль, нежели она!..
На мою тарелку шлепнулся тонкий срез ветчины. Бледно-розовый, толщиной в дискету, отвратительный на вкус, в котором не было ничего мясного, он чем-то напоминал карту, положенную рубашкой вверх. Я подцепил его вилкой и перевернул. И там – бледно-розовая пористая поверхность. Очень символично. Словно кто-то сделал ход картой, но нельзя было понять, насколько сильный этот ход – или шестеркой, или козырным королем. Чем в таком случае ответить? Сыграть ва-банк, кинуть козырного туза? А если вдруг потом выяснится, что я побил шестерку, сделав выстрел из пушки по воробьям?
Я поднял глаза. Мой взгляд весил несколько пудов в отличие от взгляда Мизина – легкого, маневренного, неощутимого, которым студент шарил по столу в поисках пищи. Мизин напоминал голодную дворнягу, которой бросили хлебные крошки; не полагаясь на зрение, псина водит из стороны в сторону носом, почти касаясь земли, и липким языком собирает крошки вместе с песком. «Что я знаю об этом человеке? – думал я. – Ничего. Студент какого-то неизвестного вуза, малоумный, всегда голодный молодой человек в возрасте от двадцати до тридцати, который почти открыто, не стыдясь, подслушивает под дверьми кают, а затем, пользуясь врожденным интересом людей к сплетням, продает услышанное всем, кому это нужно. Все знают, что он негодяй, и Мизин сам должен предполагать, что он негодяй, но при этом он всегда улыбчив и приветлив и совершенно откровенно чередует на своем лице маски. За столом он умник, способный лишь некстати вставить в разговор малоизвестные термины. Вне стола он скрытный и скользкий тип, бронзовый идол, чья душа, как и каюта, всегда надежно закрыта от посторонних глаз, но, бесспорно, черна и порочна».
Рядом с ним, на противоположной стороне стола, играла с едой Стелла. Не ела, а именно играла. В городах бывают районы, в которых можно только развлекаться; на побережье Ялты тьма-тьмущая заведений, в которых можно только получать удовольствие и абсолютно невозможно работать, лечиться, духовно обогащаться и тому подобное. Стеллу можно было использовать только для постели и ни для чего другого. Есть такая нередкая женская особенность. Она вся, от головы до ног, представляла собой универсальный комплекс секс-шоу. Убери из нее эту функцию, и человека не станет. Будет пустое место.
О Стелле я знал еще меньше, чем о Мизине. Девчонка случайно попалась мне ночью на шоссе. Грязная, мокрая, в рваной майке. Где она была? На какой-нибудь даче в районе Перевального, где компания подвыпивших парней нехорошо повела себя с ней? Но как после такого стресса, всего два дня спустя, она смогла с улыбкой прогуливаться по палубе «Пафоса» и строить мне глазки? А что это за щедрый жест Виктора, который не колеблясь купил первой попавшейся пациентке путевку в круиз стоимостью больше тысячи долларов? И девочка с легкостью отправилась в плавание, не задумавшись о том, что такие подарки просто так не делаются? Невероятно. Значит, она согласилась оказать Виктору какую-то услугу. И, быть может, ее поведение, ее не вполне пристойные манеры, ее неясная роль в «криминальном марьяже» и есть та самая услуга Виктору?
Ах, господин доктор! Немногословный, порой замкнутый, подчеркнуто интеллигентный, единственный из всех пассажиров, кто заправляет салфетку под воротник. Он весь – комок нервов, сгусток раздражения и недовольства, слабо замаскированный под обостренное честолюбие. Мне казалось, я знаю о нем больше, чем о ком-либо другом: детство, проведенное в посольстве СССР на Кипре, гибель отца во время событий двадцатого июля семьдесят четвертого года, мать, оставившая семью много лет назад и недавно разыскавшая сына, повзрослевшего почти на тридцать лет… Но обо всем этом я узнал от Стеллы, от девушки, которая Виктору была должн а. Можно сказать, Виктору было выгодно, чтобы я узнал об этом, а это равносильно тому, что я ничего о нем не знал.
Госпожа Дамира держится за сына столь же ревностно, сколь Виктор держится за Стеллу. Он словно копировал ее: Дамира нашла сына – сын нашел Стеллу; Дамира взяла на себя расходы сына в круизе – Виктор взял на себя расходы Стеллы. Дамира заинтересована в сыне в той же степени, как сын в Стелле. Это обрывок цепи с равными по весу звеньями, и в то же время легко заметить, что Виктор очень дорожит матерью, но это чувства скорее не сына к матери, а бизнесмена к надежному компаньону. Он ревностно следит за тем, чтобы с ней все было в порядке, чтобы она не заболела, не отравилась дымом. Надеется на богатое наследство, которое неожиданно свалилось ему на голову вместе с мамочкой? Или…
Но что же госпожа Дамира? Она менее всего похожа на утонченную даму, душу которой терзает ностальгия по прошлому и не дает покоя чувство вины за ошибки молодости. Ее агрессивность к Стелле не увязывается с тем имиджем, в который Дамира воткнула себя: помалкивала бы лучше, чем отгонять от засидевшегося в холостяках сына девок. И боится правды. Боится сыска, любого проявления любопытства к ее жизни. В унитазе сгорают фотографии римских музейных экспонатов – это лишь то, что удалось вынюхать Мизину.