Мертвец лежал отекший и неподвижный – совсем не такой, каким был пять минут назад. А в ладонях у меня что-то ожило. Я вздрогнул и чуть не выбросил все подальше, но сдержался.
Куски, выращенные мной с таким трудом, распадались: лепестки высохли в горсть коричневых чешуек, а белый корешок стал рыжим и сжимался на глазах, как огурец на сковороде. Мне показалось, что в одной из ржавых ямочек мелькнула алая искорка.
Я, зажав почти выдавленный корень в правой руке на отлете, осторожно вытянул левую и коснулся головы твари.
Контрольный.
Под пальцами будто пузырь из теста опал. Шибанул запах жареной гнили.
А корешок через несколько секунд превратился в гнилой морковный хвостик.
Теперь я знал, что бабка не врала и что ее глупые снасти могли спасти моих маму и папу. Чтобы узнать это, мне пришлось растратить все чудеса.
Ехать в Казань мне было не с чем.
Мне нечем было спасать родителей.
Я хотел пнуть Марат-абыя, вернее, его оболочку в голову, но не решился. Теперь это почти точно был мой мертвый дядька, сожранный убыром, повешенный, сам сожравший свой саван, растерзанный, в чужом костюме и с раздавленной головой. А папа говорил: того, кто пинает мертвых, после смерти неизбежно будут пинать самого.
Я не хотел умирать – но еще больше не хотел, чтобы меня после смерти пинали. Тем более родственники.
Я с трудом встал и пошел в другой конец вагона.
Живых здесь не осталось. По крайней мере, я ничего живого разглядеть не сумел. Но все равно надо было вызывать помощь. Может, успеет. И надо было вернуться за помощью самому. И успеть.
Я хотел забрать рацию у кого-нибудь из сержантов – для связи на будущее, вдруг срочно полицию вызывать придется. Но передумал. Если два мента с одним убырлы не справились, с натуральным убыром и все МВД не совладает.
Я подошел к динамику с надписью: «Связь с машинистом», нажал кнопку и сказал:
– В третьем вагоне на полицию напали, срочно нужны врачи.
Вагон резко затормозил, а динамик сказал, с каждым словом увеличивая громкость:
– Еще один. Сперва тетка… Перестаньте шутить. Или это… Эдик, это ты? Кто говорит? Какой вагон?
– Это Наиль, Эдика убили, – сказал я, вздохнул, осмотрелся напоследок и вышел в тамбур.
Электричка со скрежетом остановилась.
Двери распахнулись, впуская удивительно свежий воздух, чистые тона и звенящую тишину.
Я прищурился, еще раз вздохнул и вышел в ночь.
На станцию Шагивали.
Не стоило спешить, дергаться и мучиться. Мама с папой были здоровыми, красивыми и веселыми. Щурились на солнце и посмеивались, не обращая внимания на фрукты, которыми было завалено все покрывало. Это наше военно-полевое самобраное покрывало, как папа говорит, коричневое и чуть прожженное. Мы его всегда с собой берем, когда выезжаем за земляникой или грибами. А столько еды с собой раньше не тащили: куча яблок, и красных, и зеленых, и груши с виноградом, а еще кастрюльки, сковородки, за ними чугунок какой-то знакомый, хотя у нас дома такого нет, и курица в газете, и зачем-то солонка, к ней только каравая не хватает. Däw äti с däw äni, видать, уже убежали за пригорок землянику ловить, а папа с мамой и за ними не шли, и есть не начинали. А я без них стеснялся, но очень хотел.
– Мам, – сказал я, удивляясь, что голос завернут в вату, – а вы чего не едите?
– Ничего, – сказала мама чужим голосом.
Я внимательно посмотрел на нее и понял, что красный цвет ей все-таки не идет, пусть даже очень хорошо сочетается с покрывалом. Никогда не замечал, что оно такое красное, подумал я мельком и решительно сказал:
– А я поем тогда.
И сильно откусил от каравая огромный царапающий край, солоноватый и вкуснющий. Надо Дильке оставить, она бутерброды любит.
– А где Дилька? – спросила мама не оборачиваясь.
Мякиш залепил мне горло и пошел, кажется, в нос.
Папа, не оборачиваясь, взял меня за руки, будто чтобы успокоить. Рукам стало неудобно. Я попытался вежливо их убрать, но не смог.
– Нельзя ночевать в стогах, – сказала мама и начала медленно поворачиваться ко мне.
Я закричал. Вернее, попробовал – но поперхнулся мякишем. И тут же, к счастью, понял, что это не мама и не папа. Это асфальтовый каток, старый и ржавый, наехал на живот и руки и медленно ползет к голове, а вместо кабины полощется белая простынь. Саван, вернее.
Живот коснулся позвоночника, хорошо хоть пустой. Раздавит сейчас.
Я сам себя не понял. Надо было спихивать этот каток или выползать, спасая живот и грудь, а я, наоборот, выдирал руки из-под навала, поближе к лицу. Это не каток, а гора всего заела. Глина, могила, смерть. Воздуха в легких совсем не осталось, а в голове ударил колокол. Бом. Сильнее и гуще: бом. На третьем «бом» я, уже совсем не думая, выдрал руки как из колодки, вскинул запястья ко рту, чиркнул зубами по правому, сразу по левому – зубы зацепились. То ли толстый волос, то ли очень тонкая проволочка.
Гора на груди колыхнулась.
Я сжал зубы, отвел руку так, чтобы волосок натянулся, и из последних сил бленькнул по нему каким-то пальцем. Струнка отозвалась четкой нотой «ми», как на первой струне гитары. Нота ушла в разные стороны очищающей волной. Враз смыла гору с груди, колокол из головы и сон из глаз.
Я, не убирая руки от зубов, резко сел в том самом стогу, в который забрался, почувствовав, что подыхаю от голода, холода и слабости, – скрутило вдруг, хотя на сей раз никого на плечах не тащил. На том же месте скрутило, где мы с Дилькой пытались переночевать позавчера.
Я видел верх и низ ночи, выпученную сквозь дыру в облаках луну и звезды сверху, туман снизу и муть между ними, выше Семерки Всадников, нет, теперь это называют Большой Медведицей. Муть то ли в небе, то ли в голове не давала разглядеть ни полыхающего поодаль Жеребца, ни Железный Кол, к которому были привязаны Всадники, Жеребец и весь мир. Полярная звезда это, а не кол, вспомнил я и горько подумал, что без всякого кола вращения знаю, куда и как идти. И понимаю, что идти надо. Мама с папой не выздоровели. Им осталось полтора дня. Это был сон. Подлый такой. Убью.
Есть кого. Стог был тем же – а под ним копошилась на земле та же коричневая старушка, за которой я дважды гнался – и ничего хорошего не нагонял. Прежде я видел ее только со спины, а теперь она возилась лицом ко мне, как опрокинутый майский жук. И все равно я ее узнал раньше, чем удивительно подробно рассмотрел сквозь густую тьму: сморщенное лицо, длинный нос над тонкими, будто перехваченными кучей ниток губами, и седые пряди, натянутые под платком.
Я продышался и поморгал, просыпаясь окончательно, разжал зубы и спросил, машинально стирая слюну с запястья: