А сейчас Дилька была не как йогурт и даже не как простокваша, а как молочная ледышка, просвеченная насквозь.
Дийя, ты как… моговэное, пропел в голове Лехин голос, и я чуть не пробил себе висок кулаком.
Потом осторожно погладил лицо сестры. Вернее, красивую маску сестры. И сухо всхлипнул.
Дилька была твердой и не дышала. И выглядела так, точно вообще никогда не дышала. Не как мертвая выглядела, а как статуя.
С умершей я бы попробовал что-то сделать – ну не знаю, искусственное дыхание, массаж сердца, ноги бы ей поподнимал, как в «Ну, погоди!», чтобы вода изо рта хлынула. Но у статуи ни искусственного, ни какого-то еще дыхания быть не может. И не могла из Дильки политься никакая вода – у нее челюсти были сцеплены, губы сурово сжаты, а носик будто воском замазан. Даже на коже вода не держалась – я до сих пор был весь мокрый и в обрывках тины, а на Дильке сырой осталась только одежда. Да на лбу и щеке играли искрами несколько крупных и почему-то чистых капель, как на белом зимнем яблоке в восковой кожуре.
В восковой.
Яблоко так зимой от холода и сырости охраняют.
Вот я баран.
Я вскочил, едва не свалившись обратно в топь, сбегал за одеждой, как мог закутал Дильку, подхватил ее на руки и потащил к избе.
По уму, надо было все хорошенько спланировать. Надо было идти размеренным шагом и останавливаться для передыху. Надо было одеться или хотя бы нормально укутать сестру – и держать ее так, чтобы не заслоняла дорогу, не вываливалась из рук и не перевешивала в ту или другую сторону. А я вообще не соображал, что делаю, бежал изо всех сил, оскальзывался на валежнике и мокром дерне, глох от собственного дыхания и вроде захлебывался легкими и ошметками горла, ветки стегали, сучья драли кожу и волосы, сшибая шапку, которую я успел нахлобучить. Коченелая Дилька выскальзывала глыбой льда. В голове стучало: быстрее, быстрее.
По лесу тяжко бегать даже налегке. Это пересказывается быстро, а я все ноги стоптал, до утрамбованного мяса.
Главное – дотащить до избы, а дальше все уладится, подумал я и чуть не встал как лбом об столб. Это ведь уже было, вот только что – и оказалось неправдой. Но рыдать и стучать кулачками по земле немножко поздно. Ворота. Я, засипев, перехватил Дильку поудобнее и ввалился во двор, чуть не падая.
Вот, дотащил. Пусть все уладится.
Надо в дом занести.
Дверь в дом была закрыта. Это я ее так мощно захлопнул, что ли? Гадство.
Сейчас, подумал я, соображая, куда положить сестру, – с нею на руках я дверь точно победить не сумею. Выронить еще не хватало.
На землю класть не буду, хватит.
Я неуклюже развернулся, оглядываясь. Баня качала открытой дверью.
А ветра-то нет.
Зачем я это замечаю, с ненавистью подумал я.
Затем, что лужи воска были в бане.
И затем, что сейчас из трубы над баней дымок струится.
Растопил ее кто-то.
Рас-то-пил.
Тут бы мне Дильку и положить, по уму-то: понятно же, что бабка прибежала и растопкой занялась, а людям, запихивающим мою сестру в болото, я доверять еще не научился. Решит и меня куда-нибудь пристроить – в могилу или на верхушку дерева. А я там уже был. Тогда, допустим, к медведю в берлогу запихнуть решит. А я уставший, и руки заняты, так что и возразить не сумею.
С этими совершенно своевременными мыслями я протопал из последних сил к бане, стукнулся головой о косяк, но Дильку занес осторожно – и уложил на скамью. А сам плюхнулся на пол – и, пожалуйста, тащите меня к медведю или печку мной топите.
А Дилька пусть так останется.
Ну хватит, хватит, хватит! – сказал я себе со слезами, застонал и поднялся.
Баня была натоплена зверски: кожа натягивалась, ресницы завивались кольцом, печь шипела, а труба гудела, как гитара, прислоненная на ночь к стенке купе. Пара свечей, которыми освещалась баня, плавилась снизу чуть ли не быстрее, чем сверху. Полок был застлан каким-то войлоком, здоровенная стопка такого же войлока и одежды, кажется детской, грелась на полу рядом с несколькими деревянными бадейками и ковшиками. Я столько даже в музее народных искусств не видел. И не было ни в бане, ни в предбаннике ни бабки, ни ее следов.
Другие следы были – невидные нормальным взглядом, мелкие и неправильные. Нечистые, хоть очень чистенькие. Они уходили в угол, где под пыльными вениками стояла совсем старая бадейка, заваленная ветками и тряпками. Луч из-за двери бросил искру на уголок шоколадной фольги, сунутый под тряпки.
– Это ты раскочегарил, обжора? – попытался спросить я, забыв про потерю голоса.
Начал придумывать жесты, махнул рукой, снял футболку, опомнился, подошел к бадейке и осторожно отвернул ее блеском к стенке.
На самом деле, конечно, я не знал, что делать. И не верил, что получится.
Не верил, когда неловко раздевал Дильку и затаскивал ее на войлок. Я просто ждал.
Не верил, когда воск потек и начал впитываться в подстилку и беззвучно капать в тазики. Я просто менял подстилки и тазики.
Не верил, когда прозрачная корка с лица сестры разом отвалилась цельной маской, Дилька страшно распахнула рот – и оттуда вывалилась, тут же тая, причудливая пирамидка. Я просто смотрел.
Я ни во что особенное не верил, даже когда Дилька задергалась, отталкиваясь от липкого войлока, с громким сипением вздохнула раз-другой и зашлась в кашле, багровея и некрасиво распухая.
Я просто сел на пол и заплакал, стараясь, чтобы слезы не заслонили мне сестру. И чтобы сестра не увидела меня в слезах.
Я обманул Дильку.
Она никак не могла понять, почему ей так плохо, почему она голая и почему вместо бабки рядом с ней парюсь я. Потом перепугалась моего молчания и разбитого лица, попыталась удрать или добить меня ковшиком – и чуть не ухнула в печку. Потом сползла на пол спиной к двери, которую не смогла открыть, и начала плакать, не отрывая от меня глаз. И плакала, плакала. Плакала.
Сперва от страха. Потом, когда вроде поверила моему шипению и взмахам, – от усталости. Потом – оттого, что одеться сама не может. Потом – оттого, что очков нет, живот болит, я ее слишком трясу при переноске, полати жесткие, очки кривые, а вода противная. Только после того как я перенес Дильку на толстенную мягкую печную лежанку, повязал платочек, поправил одеяло, три раза принес новую воду, пообещал, что котик скоро придет, изобразил в лицах песенку «Арам-зам-зам» и чуть не сломал шею, кивая в ответ на «Обещай, что никуда не уйдешь», – вот только после этого сестра успокоилась. И почти сразу вырубилась.
То есть она, конечно, еще раза три приоткрывала глаза, улыбалась и блаженно засыпала снова, убедившись, что я, как зайчик, сижу под печкой. Я ж не дурак совсем – немедленно убегать. Вернее, я дурак совсем, но надо сил набраться.