...Имеются человеческие жертвы | Страница: 20

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Она смотрела на него, спящего. Осторожно, чуть касаясь, чтобы не нарушить его сна, поглаживала по еще влажным волосам.

Ее поражало, сколько всего было в этой голове, сколько знал и помнил он и как мастерски, умело, точно распоряжался своим интеллектуальным бага­жом.

Между ними не было тайн. Так было заведено, так «исторически сложилось». И иначе, кажется, и быть не могло. И все-таки имелось на сердце нечто, тяжкий камень, о котором он не знал и не должен был узнать никогда. То, что и было одновременно главной причиной ее неотступного волнения за него...

19

Русаков спал, а Наташа все не могла заснуть. Какой уж там сон...

Да-да, все верно, между ними не было тайн, кроме... Кроме... одного.

То, что таилось у нее за душой и что скрывала она от любимого, постоянно тяготило ее, вносило смуту и разлад, и, если порой она впадала вдруг в непонятное, необъяснимое для него угрюмое мол­чание, причина его заключалась только в этом — в самой необходимости молчать и иногда вдруг про­сыпаться ночью от наката утробного леденящего ужаса, что все откроется и он — узнает.

И хотя, зная своего Русакова, его душу, его уме­ние все понять и простить, найдя для человека ты­сячу извиняющих объяснений, оправдывающих того в собственных глазах, Наташа отлично пони­мала, что сама она на такое великодушие и снисхо­дительность по отношению к самой себе не способ­на, а значит, трещина останется, не затянется, не исчезнет.

Но что, что, собственно, такого случилось и встало между ними?

С точки зрения расхожего обыденного сознания ровным счетом ничего уникального, оскорбитель­ного или порочащего.

Они были взрослые люди, и судьбы их были — взрослые. И все же, все же...

Будь это тогда кто угодно, любой другой чело­век, она и минуты не вздумала бы таиться, спокой­но и без глупой стыдливости поведала бы ему, свое­му действительно единственному любимому челове­ку, о том грустном и, в сущности, ненужном, слу­чайном эпизоде женской судьбы...

Но тут все было не так... гораздо сложнее... и — ужаснее, непоправимее, и потому она, проклиная тот час, приговорила себя к неизбывному молча­нию, хотя и знала, что это глупость, нелепость, изначальная ошибка.

Бывали минуты — и она готова была одолеть этот страх и стыд и решиться все выложить ему, как оно было, исповедаться любимому и хотя бы отчас­ти скинуть эту тяжесть с души. Но тотчас реши­мость сменялась ужасом — и словно горло пересы­хало, и голос пресекался, едва только закрадывалась почти невероятная мысль: а что, если Русаков все- таки чего-то не поймет или воспримет не так, но никогда не признается ей в том, и это ощущение нечистоты останется навсегда и замарает их отно­шения...

Так что же случилось тогда? Что вклинилось в их жизнь?

20

Ну да, да! Это случилось еще в девяносто тре­тьем, в самом конце декабря, за день до Нового года... Она заканчивала тогда университет и писала дипломную работу. Русаков еще не был доцентом, а просто одним из плеяды блестящих молодых препо­давателей новой формации, нового поколения. И восхищалась она им и его лекциями без тени влюб­ленности, такой обычной для студенток, жадно ло­вящих каждое слово тайно обожаемого наставника на кафедре.

Никого не было у нее тогда, да вообще никого еще не было. Ей шел двадцать третий год, но, во­преки веяниям вольнолюбивой эпохи, она еще не переступила той самой черты, и вовсе не потому, что боялась, не хотела или не ждала этого.

Просто отец воспитал ее так — до той поры самый важный, самый главный человек в судьбе. Он полагал и убежденно внушал ей всегда, что без большой любви, без подлинного, всезатмевающего чувства это было бы... нехорошо, нечисто, а глав­ное... пошло. Пошлость же для отца, почитателя Че­хова, была самым страшным, самым бранным сло­вом.

Но... отца уже не было тогда. Уже почти три месяца минуло после черных дней прощания с ним, после той, порой спасительной нервной беготни, неизбежно сопровождающей страшные покупки, похороны, поминки, вслед которым потом непре­менно наступает страшная тишина пустоты и немо­та. Все это пролетело, как в неправдоподобном, но до боли, до рези в глазах отчетливом жутком сне, а потом... спустя всего несколько дней она вдруг словно очнулась и поняла, что осталась совершенно одна в этом огромном городе, отныне и до конца дней — круглой сиротой.

Где-то жили-были почти незнакомые дальние родственники — в Москве, в Питере, за Уралом, а в Степногорске не было никого, ни души, только мо­гилы на кладбище. Отучившись, отзанимавшись на лекциях и в библиотеке, она покупала по дороге домой какой-нибудь немудрящей еды, приходила в опустевшую большую квартиру и только тут вы­держка отказывала ей, она безмолвно падала нич­ком на старую отцовскую тахту в его кабинете, и здесь, уже не сдерживаясь, давала волю слезам, утк­нувшись лицом в его подушку.

А умер отец в другой, в большой комнате, умер при ней, когда они, будто оцепенев, смотрели, как ярким солнечным днем на глазах у всего мира танки стреляют и стреляют по пылающему Белому дому над Москвой-рекой. Нет, он не вскрикнул, не упал, не схватился за сердце. Умер тихо и благородно, как жил, как только и умел жить — по совести, по Че­хову: в человеке все должно быть прекрасно. Даже — смерть. Вот так и умер он, Сергей Степано­вич Санин, — от страшной боли в душе, от острой иглы, насквозь проколовшей будто обуглившееся тем октябрьским дымом изношенное сердце. Лишь на минуту, увидев, как вдруг он побледнел, вышла она на кухню, чтобы накапать ему его спасительные капли Вотчала... А когда вновь вошла в комнату, вернулась с лекарством в руке, его уже не было. Он сидел в том же кресле, с головой, упавшей на грудь, и закрытыми глазами, будто не желавшими больше никогда видеть то, что видели последним на экране. Она остановилась на пороге, все сразу поняв по мгновенно изменившемуся, усталому лицу, по вдруг обмякшему, неживому телу, но все равно как будто не веря себе, не желая поверить, и даже... окликнула его...

Он был известным человеком в городе, крупной величиной не только в масштабах их области, но и во всей оборонной отрасли, и, как водится, похоро­ны были устроены помпезные, соответственно офи­циальному положению, регалиям и чину, но кото­рые никак не шли к нему, оставшемуся до гробовой доски человеком скромным, не любившим излиш­него шума, а уж тем паче многолюдной суеты вокруг себя.

И вот осталась она одна, и хочешь не хочешь, надо было жить дальше. И тогда же, как ни странно, а может быть, и обычно, согласно стандартам люд­ского мироустройства, со смертью ее отца, весьма влиятельного человека, враз исчезли куда-то оба ее еще недавно столь преданных ухажера. Видно, что- то сразу обессмыслилось для них, ребят земных и практичных. «Деактуализировалось», говоря вы­спренним, но точным научным языком.

То время многое показало, многое объяснило, многому научило. И она смотрела на все вокруг с каким-то новым интересом узнавания дотоле неве­домой объективной реальности. Вакуум, в котором оказалась она тогда, был поразительным, неправдо­подобным. В нем было пусто и холодно, но там хорошо думалось и многое очищалось, освобожда­лось от случайных напластований, открывая под­линное лицо суровой и бездушной жизни.