...Имеются человеческие жертвы | Страница: 26

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Хороша, — сказал он. — Ты удивительно хо­роша.

— Это ты сделал меня такой.

Он засмеялся и, прибавив газ, плавно тронул машину с места. Они катались часа два по знако­мым ей с детства и словно увиденным впервые, преображенным улицам. Народу на тротуарах было мало, он вел машину не быстро, и они несколько раз по трем мостам переезжали с левой стороны на правую и с правой на левую, из центра — на окраи­ны, из одного микрорайона — в другой.

На вопрос, где живет он сам, Геннадий ответил странно — сказал, что живет, мол, везде, сразу во многих местах, а в ответ на ее недоуменный взгляд пояснил, будто так уж сложилось по роду деятель­ности — приходится одновременно жить то здесь, то там, а пояснять, отчего так да почему, он не станет — и рад бы, да не может, не имеет права. На вопрос, легко угаданный в ее глазах, останется ли он с ней и этой ночью, грустно улыбнулся и отри­цательно помотал головой.

— Увы, нет. Праздник кончился. Все кончается, а праздники — быстрее всего.

Он подвез ее к дому, и все повторилось, точь-в- точь как в первый день их знакомства — прощание у подъезда ее дома, рывок легко снимающейся с места машины, белое облачко из выхлопной трубы, удаляющийся силуэт черной «Волги» с прощально подмигивающим желтым огоньком, ее растерян­ность, и недоумение, и ощущение абсолютной не­правдоподобности происходящего.

И все-таки это была реальность. Чудесный голу­бой шар висел на елке, на столе — прелестная ко­робочка, обтянутая внутри багровым, как кровь, атласом, а на нем — бриллиантовая буковка «М» на тонкой золотой булавке.

После его ухода, после того, как он был здесь, в этих стенах, двигался, улыбался ей, обнимал, оди­ночество сделалось несравненно острее и мучитель­ней, чем прежде, и выражение, «будто вынули душу», теперь казалось самым понятным и безуп­речно-точным для передачи ее чувств. Она хотела быть с ним, хотела быть рядом. Она задыхалась без него, буквально не могла дышать. Это было похоже на болезнь, и если эта болезнь называлась любовью, то эта глубокая, запредельная опустошенность и бессмысленность каждой минуты без него и была ее первая настоящая взрослая любовь.

Расставаясь, они ни о чем не договаривались, и она ждала его звонка в этот день, в такой ее день. Уже немного узнав Геннадия, она голову, душу про- заложила бы, что он непременно позвонит поздним вечером и спросит, как она там без него, позвонит и обогреет голосом, вселит это распространяемое им удивительное спокойствие. Но бежали часы, а он не звонил, не звонил, не звонил... И она не знала, что и думать, уже невольно волнуясь, не случилось ли с ним чего, — все-таки зима, и дорога скользкая, какой ни умелец он за рулем своей быстрой «Волги». Чтобы как-то уйти от мыслей и забыться, она включила телевизор и, как глухонемая, механи­чески посмотрела какую-то ерунду по одному кана­лу, по другому — из Москвы, с двухсотметровой ажурной вышки местного телецентра... Потом за­кончил работу один канал, завершил второй... тре­тий...

Геннадий не позвонил. Не дал знать о себе, ничем не напомнил о происшедшем, о том, что связало их теперь навсегда, не позвонил ни наза­втра, второго, ни третьего января. Пять дней без­молвия и отсутствия, когда все валилось у нее из рук и все было связано лишь с ним одним, лишь с мыслями о нем...

Он появился только на шестой день, такой же элегантный и подтянутый, благоухающий дорогой французской туалетной водой, но, видно, неимо­верно уставший, осунувшийся и как будто постарев­ший. Он приехал без звонка, поздним вечером, как к себе домой, с таким же большим пакетом, как и в новогоднюю ночь, с немыслимо дорогими загра­ничными деликатесами, и сказал, что явился с ко­рабля на бал, прямо с аэродрома, прилетел из Мос­квы, а вообще за эти дни пришлось облететь не­сколько городов, где было море работы, много бе­готни и волнений. Но что-то рассказывать подроб­ней и вдаваться в детали не стал, объяснив это, как уже стало обычным, особой секретностью своих специальных миссий.

При нем был черный «дипломат», который она хотела взять у него, но он осторожно и бережно отвел ее руку, поставив его у стены под вешалкой, и сразу вошел в ванную и встал под душ.

Теперь уже она сама — с радостью, с каким-то особенным сердечным волнением, как человек близкий, наиближайший, как подруга, как жена, дождавшаяся мужа из долгого плавания или риско­ванного полета, приготовила ужин, расстелила по­стель, выставила угощение на маленьком столике на колесиках у изголовья...

И когда он, плотный, широкогрудый и широко­плечий, даже на вид невероятно сильный, с двумя, как он объяснил, еще армейскими синими татуи­ровками на руках пониже могучих трехглавых мышц, раскрасневшийся и посвежевший после душа, вышел, растираясь полотенцем, зажгла на столике среди тарелок и фужеров две свечи в ста­ринном бронзовом шандале, доставшемся по на­следству еще, кажется, от прабабушки.

Елка еще стояла и даже не начинала осыпаться, и подаренный им голубой шар мягко и таинственно сиял на игольчатой ветке. Он остановился на поро­ге, замер, потом обнял ее и задумчиво оглядел и этот ужин на двоих, и красное вино в бокалах, ее взволнованное лицо, подсвеченное двумя язычками

пламени. И Наташа не могла понять, что означало выражение его лица, что было за этой странной задумчивостью. Впрочем, могла ли она понимать или даже догадываться, что пережил, вынес и испы­тал он за те несколько суток, что они прожили в разлуке? Отец учил ее быть честной и прямой, не юлить и всегда называть вещи своими именами, а потому она сказала с усмешкой:

— А ведь знаешь, по правде сказать, я уже дума­ла, не увижу тебя больше никогда. За эти дни и ночи я поняла, как ты стал дорог мне. Ты, наверное, даже не понимаешь, до какой степени стал мне нужен, близок и дорог.

— Ну почему же? — сказал он серьезно. — По­чему же не понимаю? — и провел тяжелой рукой по ее волосам.

И в это мгновение она поняла, насколько он старше ее и как трудна, как, видимо, выматывающе, смертельно опасна его работа и как много может она сделать для него, сколько усилий готова упот­ребить, чтобы на несколько часов заставить не ду­мать об этом, развеяться и ощутить освобождение ото всего, что окружало, преследовало и тяготило. А зачем еще тогда была она ему? Зачем еще женщина мужчине, занятому извечным и тяжким мужским трудом?

Он был другим этой ночью, совсем иным, чем тогда, в первый раз, — каким-то более решитель­ным, неукротимо-властным, по-новому жадным, почти ненасытным, и она узнавала с ним все новые и новые чувства и с каждой секундой этого заветно­го познания понимала, что привязывается к нему все сильней и преданней, что это затягивает ее и, наверное, порабощает, и без этого она уже не смо­жет представить будущей ночи, потому что это дей­ствует на нее как наркотик.

Этой ночью он выпил много вина и несколько раз вставал и подходил в темноте к окну, ходил по комнате и снова ложился рядом с ней. Несомненно, что-то тревожило и волновало его. Потом она слы­шала, как он о чем-то с кем-то говорил из кухни по своему маленькому радиотелефону. О чем был раз­говор, она не знала, но он, кажется, ждал чьего-то сообщения и отдавал короткие приказы и, наконец, видимо, дождавшись нужного сообщения, глубоко заснул.