— Ну а я не Келдыш и машин нет у меня. Два полушария, и то не больно могучих, — сказал я и увидел, что комиссар с усмешкой смотрит на «фомку», которую я держу в руках.
Чувство ужасного, унизительного бессилия охватило меня, досады на ленивую нерасторопность мозга нашего, слабость его и косность. Я смотрел в глаза комиссара — бесцветные серо-зеленые глазки, с редкими белесыми ресничками на тяжелых набрякших веках, ехидные, умные глаза, веселые и злые, и понимал, что «фомка», которую я держу в руках, — ключ, отмычка к делу, и не мог найти в нем щелки, куда можно было бы подсунуть зауженный наконечник «фомки», черной закаленной железяки с клеймом — двумя короткими давлеными молниями.
Комиссар помолчал, и я так и не понял — подчеркнул ли он этим молчанием, как черными жирными линиями на бумаге, мою беспомощность и непонимание, или просто сидел, думал о чем-то своем, вспоминал. Потом он сказал:
— Вот этому делу, — он кивнул на папку, которую читал перед моим приходом, — двенадцать лет. Я с ним хорошо накрутился тогда. Но вопрос не в этом. Я вот вспомнил, что изъяли мы тогда у «домушника» Калаганина хорошую «фомку». Большой ее мастер делал, сейчас уже таких, слава богу, нет — довоенной еще работы. И вор настоящий был, и они, слава богу, вывелись. «Вор в законе» Калаганин был. Очень меня интересовало, у кого он такую «фомку» добыл, — сильно мне хотелось познакомиться с этим мастером. Только вор не раскололся — не дал он нам этого мастера, и мы его не смогли найти. Взял я сейчас из архива это дело, почитал снова. И «фомку» ту из музея нашего затребовал…
Комиссар вытянул из стола ящик и достал оттуда «фомку», протянул мне:
— Ну-ка, сравни. Как, похожи?
Одинаковой длины, формы, цвета, с короткими давлеными молниями на сужающейся части, две совершенно одинаковые «фомки» держал я в руках.
— Похожи. Я думаю, их один человек делал. А что с вором тем стало?
Комиссар хрустнул пальцами.
— Я уж и сам поинтересовался. Нет его сейчас здесь. Он снова сидит.
Положил свои пухлые короткопалые ладошки на переплет старого уголовного дела, задумчиво сказал:
— Был один момент, когда я его почти дожал с этим мастером, и он согласился показать фабриканта воровского инструмента. Но он клялся, что не знает его имени и места жительства. Сказал, что поедем к нему на работу, куда-то под Москву. Но разговор наш ночью происходил, и я отпустил его в камеру до утра — поспать. И за ночь он раздумал — повез нас в Серпухов, два часа мы с ним ходили среди палаточек на привокзальной площади, пока он не сказал, что, видимо, перепутал, забыл, мол, место. Я понял, что он обманул меня…
— Чего уж тут было не понять, — ехидно вставил я.
Комиссар сердито взглянул на меня:
— Вот ты и сейчас еще не все понял. Я ведь тогда другого не понял. С учетом того, что накануне он на допросе требовал, чтобы я обязательно вывез его самого на место, я решил, когда затея провалилась: Калаганин, появившись там со мной, кому-то сигнализировал, что его взяли, — один вариант. А второй — попытаться, коли будет возможность, убежать во время выхода на место… Больше ничего Калаганин о мастере не сказал. Только теперь я соображаю, что Калаганин за ночь раздумал давать мастера и возил нас просто так…
И поскольку на лице у меня все еще плавало непонимание, комиссар закончил:
— Надо тщательно поковыряться в наших архивах, нет ли по другим делам таких «фомок» — попробуй выйти на изготовителя…
Я вышел от шефа и подумал, что, видимо, я сильно устал. Такое усталое оцепенение охватывает меня, когда я не знаю, что делать дальше. Наверное, существуют вещи, в таинственную природу которых проникнуть невозможно только по той причине, что этого очень хочется. Как сказал Поляков — Вильом всю жизнь мечтал создать скрипку лучше, чем Страдивари… Я ведь хочу сотворить добро, а все равно ничего не получается. Добро должно быть могущественным, ибо слабосильное добро порождает зло. Да, видно, я еще очень слаб, потому что из моего стремления к добру пока кристаллизуется лишь осадок зла.
Два дня я читал старые дела, делал выписки, направлял запросы, и тусклое тупое утомление окутывало меня, как тумак, и никто не беспокоил меня, не звонили телефоны, куда-то пропала Лаврова, комиссар не вызывал, прокуратура не запрашивала о новостях — какая-то неестественная ватная тишина висела два дня, будто все замерло в мире перед взрывом, но я ничего не замечал, а сидел в своем пустом холодном кабинете и читал желтые странички из давно уже разрешившихся, почти умерших драм, и казалось мне, будто все вокруг погрузились в такой же анабиоз, хотя я знал — время не делает остановок, оно не знает запасных путей и тупиков, оно движется линейно и неотвратимо, оставив меня одного в ушедшем Вчера, в том сгустке секунд или минут, когда украли волшебный звуковой ларец, и я знал, что остался совсем один на перегоне времени, как зазевавшийся пассажир отстает от своего поезда на пустынном полустанке, потому что все остальные люди, которых прямо касалась эта кража, не могут стоять на месте, дожидаясь, пока я распутаю этот клубок туго перепутавшихся человеческих судеб и событий.
Сыщик, ищи вора… Сыщик, ищи вора…
А к вечеру на второй день решил поговорить с Иконниковым. Письмо он получил вчера, и я все время ждал, что он позвонит. Не знаю, почему я этого ждал, это было просто глупо ждать его звонка, но все равно я сидел, читал старые дела и ждал его звонка. У него было много времени подумать и позвонить. Но он не позвонил, и я решил с ним поговорить. Набрал номер его рабочего телефона, долго гудели протяжные гудки в трубке, я рисовал на бумаге черным карандашом рогатых чертиков, долго никто не подходил, и я уже хотел положить трубку, когда на том конце ответил женский голос, какой-то напуганный и слабый.
— Мне нужен Павел Петрович.
— А кто его спрашивает?
— Какая разница? Знакомый его спрашивает.
— Его не будет…
— Он что, уже ушел домой?
— Он умер…
Ту-ту-ту… Сальери умер раньше Моцарта? Ту-ту-ту… Минотавр сожрал живого человека. Ту-ту-ту… Разве людям нужен Каин? Ту-ту-ту… Значит, все-таки характер человека — это его судьба? Ту-ту-ту… Вы не знаете приступов болезни «тэдиум витэ». Ту-ту-ту… Он ждет какой-то депеши, и тогда, мол, все будет в порядке. Ту-ту-ту…
Гудки в трубке метались, громыхали, неистовствовали, они голосили, визжали, барабанили по моей голове, как молотками, острыми и злыми, я думал, что они разобьют мне череп.
Сыщик, ищи вора!..
Сенатор Пиченарди, величественный седой старик, имел сегодня выражение лица растерянное, поскольку с утра был голоден и от этого особенно несчастен. Окончательно потеряв терпение, он брезгливо говорил этому тупому мастеровому: