— Какой-такой состряпал? Какой-такой сажал? Перстройка совсем с ума сошел, продукт питания совсем нет, жульё распоясался, а хороший люди стали в турма сажать. Я твоя хорошо знакомый — не воруешь, не убиваешь...
Керим всё трещал своей ломаной скороговоркой, но Турецкий заметил, как он косит глазом по стенам, как будто ищет чего-то, а сам переминается с ноги на ногу. А что, если ударить его по шее ребром ладони, вон у него целая связка ключей на поясе болтается, может, удастся выбраться из этого застенка.
— ...Только зачем в этот камера, я совсем не понимаю, совсем башка мой кругом идет. Я случайно так дверь открывал, думал, посмотрю, какой тут порядок. В этот камера совсем жить нельзя, даже нехороший люди. Кто такой дело стряпал, хотел тебя в могилу посадить, Турецкий, не в турму.
— Керим, я вижу ты мне неправду говоришь, ты не случайно открыл дверь, ты здесь что-то ищешь. Спрятал чего?
— Никто не прятал. Порядок проверял. Зря старый татарин-пенсионер обижаешь. Я тоже глаза имею, на ключи смотришь, думаешь, моя башка ударял, сам бежал, куда бежал? Сам следователь, сам глупость говоришь. Нельзя бежать — схватят. Везде перстройка. Керим думал — белё тебе несу сейчас, обед несу сейчас, вода хороший несу. А ты сиди, соображай — на свободу выйдешь, секир-башка делаешь кто состряпал.
— Если ты мне не поможешь, я отсюда никогда не выйду. Позвони Меркулову, я номер телефона помню, запиши.
— Керим честный, не могу звонить твой Меркулов сегодня, откровенно говорю, не обманываю. Через один час снова прихожу, говорить снова будем.
Закрылась за Керимом дверь, и на вопрос — зачем?! — родился страшный ответ: все дело сварганили, а его самого бросили в эту протухшую камеру для того, чтобы он здесь сдох, как эта крыса, от голода и жажды. И тогда возник другой вопрос, на который он должен найти ответ немедленно: что он такого сделал и кому? Кому было.выгодно его уничтожить, стереть с лица земли? .
Амелин. Чуркин. Где он перебежал им дорогу? Под «чистосердечным признанием» его подпись, любая графическая экспертиза это подтвердит, потому что она подлинная. Амелин попросил его на днях расписаться под какими-то отчетами, он, конечно же, поставил как дурак свою подпись на чистых листах. Это было во время телефонного разговора с Грязновым, он даже не обратил внимания, что он подписывал.
Магнитофонная пленка. Голоса Бабаянца и его собственный. На сто процентов его собственный. И в то же время стопроцентная фальшивка: он никогда ничего подобного не говорил ни Бабаянцу, ни кому-либо другому. Голос Гены уже идентифицировать нельзя. Но имитировать — сколько угодно: легкий кавказский акцент, характерная хрипотца. Человеку не свойственно узнавать свой голос, записанный на пленку, сколько раз приходилось слышать: разве это я? неужели у меня такой голос? Почему же тогда он узнает его безошибочно? Надо постараться прокатать весь разговор от начала до конца, надо установить, откуда взялась вся эта абракадабра. Но он не мог припомнить ни одной фразы, ни единого своего слова, он даже не мог толком вспомнить о чем была беседа. Единственное, что он припомнил,— это была его интонация, которая никак не соответствовала тематике: Бабаянц уговаривал его, Турецкого, убить прокурора Зимарина, а он, Турецкий, соглашался, но голос звучал весело, непринужденно, даже небрежно, временами иронически, как будто речь шла о предстоящем пикнике.
— Я тебе чай принес и баранка.
Турецкий поднял голову: он даже не заметил, как снова тихо вошел в камеру Керим. Он с жадностью выпил из оловянной кружки очень крепкий и очень горячий чай, надкусил черствый бублик.
— Кунай в горячий вода, тогда ешь. Хорошо будет. И еще сиди. Я одно дело знаю. Ты спать ложись, я тебе белё принес. Ночью будить приду. Дело будет,— многозначительно шептал Керим, затыкая вату в матрас и расстилая серую простыню на уцелевшие нары.— Скоро лектричество не будет светить, отключают в десять часов, спички тебе даю, лежи, ничего не думай, спи совсем крепко.
— Какой там спи,— пробормотал Турецкий, укладываясь на влажную простыню.
Но не успела закрыться за Керимом дверь, как он уже спал свинцовым сном уставшего после боя солдата.
* * *
Союзного министра Виктора Степановича Шахова, пропустили в палату к Веронике Славиной только по специальному разрешению начальника МУРа Романовой. Он провел в фойе по крайней мере полчаса, пока шли телефонные переговоры между главным врачом больницы и Петровкой, 38. Увидев в конце коридора незнакомую им личность, дежурившие у двери палаты лейтенанты с Петровки, как по команде, вытащили из кобуры пистолеты. Министр снова покорно ждал, пока один из караульных беседовал по телефону с Романовой. Второй, не выпуская из рук оружия, внимательно обследовал букет роз, предназначенный Нике, и тщательно ощупал Шахова с головы до ног.
— Это, товарищи, член кабинета министров,— с придыханием произнес главный врач, но лейтенанты не обратили на его слова никакого внимания.
— Пройдите, товарищ Шахов,— наконец сказал один из них.
Оружие милицейские спрятали, но остались стоять в проеме открытых дверей.
Ника казалось безучастно сидела у окна, голова и запястья рук перевязаны бинтами, запавшие глаза резко выделялись на белизне лица. Повернула голову на звук открываемой двери — и, как будто ожидала его увидеть, бросилась к нему, заговорила быстро, невнятно:
— Пожалуйста, пожалуйста, скажите им... Меня не выпускают. Скажите им... пожалуйста. Моего маленького утащили... Ну пожалуйста, мне надо его искать, я его найду... Я не могу здесь больше... вот так, ничего не зная...
Ему необходимо было ее успокоить, цветы кололи шипами руки, он не знал, что надо с ними делать, он не знал, что надо делать с собственной жизнью, которая вот сейчас представилась ему совершенно никчемной, все его старания, пусть даже ради какой-то высшей истины,— пустыми хлопотами, и всё, что еще осталось ему в отведенный отрезок жизни на земле,, заключалось в этом беспомощном, подавленном горем существе, ради которого он был готов бросить все и искать вместе с ней ее мальчика.
Лейтенанты милиции переглянулись между собой, один из них осторожно взял букет из рук Шахова, принес банку с водой, со знанием дела подрезал стебли перочинным ножом, расположил цветы в банке, полюбовался на свою работу, вышел из палаты, потянув за собой напарника, и плотно закрыл дверь.
— Это Романова говорит, Ирина. Куда это твой благоверный подевался?
— Я... Александра Ивановна, он же к вам поехал.
— То есть, куда «ко мне»? Я его в психиатричке часа три прождала.
В голосе Ирины послышалась тревога:
— Вообще-то он собирался кому-то сигареты отвезти, кажется, на Пятницкую... Я точно не помню... Нет, точно — на Пятницкую. Фамилия какая-то странная, я не запомнила, но я постараюсь вспомнить.
— Выпил, наверно, с приятелями. Знаешь, мужики меры не знают. И пошло-поехало. Не беспокойся, объявится, сейчас только пять часов. Передай ему, что он мне теперь не так уж и нужен, я просто поинтересоваться, чегой-то он не приехал. Но если фамилию вспомнишь, позвони на Петровку, прямо мне. Запиши прямой телефон, без коммутатора, значит... Я через двадцать минут буду в своем кабинете.