— Я включу для тебя душ, — объясняю я, стараясь не повышать голос, чтобы другие не услышали.
— А что с одеждой делать?
Он по-прежнему слишком близко.
Неистово моргаю в темноте.
— Придется раздеться.
Послышалось отрывистое сопение — он беззвучно смеется.
— Нет, это понятно. Куда ее деть, пока я моюсь?
— Постарайся не намочить.
Он глубоко вздыхает.
— Сколько у нас времени?
— Две минуты.
— Господи, ну почему ты ничего не гово…
Включаю два душа одновременно, и его жалобы тонут под частыми пульками воды из едва работающих насадок.
Я двигаюсь автоматически. Я столько раз это делала, что уже запомнила самые эффективные методы оттирания, смывания и расходования мыла на тело и волосы. Полотенец нет, поэтому фокус в том, чтобы не намочить какую-нибудь часть тела слишком сильно. Высушиться толком не удастся, и следующую неделю будете подыхать от пневмонии. Я знаю.
Ровно через девяносто секунд я выкрутила волосы и натянула изношенную одежду. Единственное, что до сих пор остается в сносном состоянии, — теннисные туфли: мы здесь мало ходим.
Сокамерник отстал лишь на несколько секунд. Надо же, какой способный ученик.
— Держись за подол моей футболки, — приказываю я. — Надо спешить.
Его пальцы на целую секунду коснулись моей поясницы, и я зубами впилась в губу, чтобы подавить интенсивность ощущения, и едва не застыла на месте. Никто никогда не подносил ко мне руку даже близко.
Ускоряю шаг, чтобы он чуть отодвинул руку. Сокамерник спотыкается в темноте, но не отстает.
Наконец мы оказываемся в знакомых четырех бетонных стенах, вызывающих клаустрофобию. Сокамерник не сводит с меня глаз.
Съеживаюсь в углу. У него по-прежнему моя кровать, одеяло, подушка. Я прощаю ему неопытность, но становиться друзьями, пожалуй, рановато. Возможно, я слишком поспешила ему помочь. Может, он здесь, чтобы издеваться надо мной. Если я не согреюсь, то заболею. Волосы мокрые, а одеяло, в которое я обычно их заворачиваю, все еще на его стороне камеры. Кажется, я по-прежнему боюсь его.
С судорожным вздохом испуганно поднимаю голову и в тусклом свете дня вижу, как сокамерник накрывает мои плечи двумя одеялами.
Моим.
И своим.
— Прости, я вел себя по-хамски, — шепчет он куда-то в стену. Он не коснулся меня, и я испытала разочарование облегчение. Жаль, что не коснулся. Нельзя. Ко мне нельзя прикасаться.
— Я Адам, — медленно говорит он, отодвигаясь от меня, пока в комнате не стало казаться пусто. Правой рукой он снова тащит одну кроватную раму к моей стене.
Адам.
Какое хорошее имя. Сокамерник с хорошим именем.
Это имя мне всегда нравилось. Не помню почему.
Я не стала тратить время, залезая на едва прикрытые пружины матраца. Я так измучена, что почти не ощущаю металлических колец, готовых проткнуть мне кожу. Я не спала больше суток. «Адам — хорошее имя», — успела подумать я, прежде чем меня поглотила усталость.
Я не сумасшедшая. Я не сумасшедшая. Я не сумасшедшая. Я не сумасшедшая. Я не сумасшедшая. Я не сумасшедшая. Я не сумасшедшая. Я не сумасшедшая. Я не сумасшедшая. Я не сумасшедшая. Я не сумасшедшая. Я не сумасшедшая. Я не сумасшедшая. Я не сумасшедшая. Я не сумасшедшая. Я не сумасшедшая. Я не сумасшедшая. Я не сумасшедшая. Я не сумасшедшая. Я не сумасшедшая. Я не сумасшедшая. Я не сумасшедшая. Я не сумасшедшая. Я не сумасшедшая. Я не сумасшедшая. Я не сумасшедшая. Я не сумасшедшая. Я не сумасшедшая. Я не сумасшедшая. Я не сумасшедшая. Я не сумасшедшая. Я не сумасшедшая. Я не сумасшедшая. Я не сумасшедшая. Я не сумасшедшая. Я не сумасшедшая. Я не сумасшедшая. Я не сумасшедшая. Я не сумасшедшая. Я не сумасшедшая. Я не сумасшедшая.
Ужас разрезал мои веки, и глаза открылись.
Я плаваю в холодном поту, мысли захлестывают волны незабытой боли. Глаза фокусируются на двух черных кружках, растворившихся в темноте. Я не знаю, сколько я спала. Я и не подозревала, что могу напугать сокамерника своими снами. Иногда я кричу во сне.
Адам смотрит на меня.
Тяжело дыша, сажусь прямее, плотнее заворачиваюсь в одеяла и только тут спохватываюсь, что украла его единственное средство согреться. Даже в голову не пришло, что он мерзнет не меньше меня. Зябко дрожу; Адам, впрочем, кажется неподвижным — мощный силуэт на фоне занавеса черноты. Я не знала, что сказать. Сказать было нечего.
— В этом заведеньице крики никогда не смолкают, что ли?
Крики только начало.
— Нет, — отвечаю почти беззвучно. На щеках проступает легкая краска, но в темноте не заметно. Адам, должно быть, слышал мои крики.
Иногда мне хочется, чтобы не надо было спать. Иногда думаю, что если замереть и не шевелиться никогда-никогда, все изменится. Я замру, и боль замрет. Иногда не двигаюсь часами. Ни на дюйм.
Если время остановится, ничего дурного не произойдет.
— Тебе плохо? — В голосе Адама слышится озабоченность. Я смотрю на его сжатые кулаки, на глубокую поперечную морщину, пересекающую лоб, на напряженный подбородок. Человек, укравший у меня кровать и одеяло, сегодня обошелся без ничего. Задиристый и беззаботный считанные часы назад; внимательный и тихий сейчас. Мне становится не по себе: неужели он так быстро сломался? Что такого он слышал, пока я спала?
Жаль, что я не могу спасти его от страха.
Вдалеке что-то разбилось, и откуда-то донесся крик боли. Наши камеры глубоко утоплены в бетоне, стены толще, чем полы и потолки, звуки почти не вырываются. Если бы еще и вопли слушать, жизнь стала бы невыносимой. Каждую ночь здесь раздаются звуки, которых я не слышу. Каждую ночь я гадаю, не моя ли сегодня очередь.
— Ты не сумасшедшая.
Смотрю на него. Голова чуть наклонена, глаза сосредоточенны и ясны — в этом-то склепе, где мы заточены…
— Я думал, тут все психи, — продолжал он. — Думал, меня заперли с сумасшедшей.
Судорожно глотаю воздух.
— Забавно. Я тоже так подумала.
Одна.
Две.
Три секунды.
И он улыбается так широко, так весело и искренне, что мое тело словно сотрясает удар грома. Что-то колет в глазах, колени разом слабеют. Я не видела улыбки двести шестьдесят пять дней.
Адам поднимается на ноги.
Протягиваю ему его одеяло.
Он берет одеяло и туже заворачивает в него меня. Что-то сжимает грудь. Легкие словно проткнули чем-то острым и стянули вместе. Я решила не двигаться целую вечность.