Тут и вовсе получился дикий разнобой. Особенно досталось многострадальному Сверчку, на котором были штаны синего, зеленого, черного и красного цвета, да и на остальных тоже кафтаны и штаны с сапогами, образно говоря, переливались всеми цветами радуги – то они коричневые, то огуречные, то…
Словом, мы в очередной раз докопались до истины, и вновь народ ликовал от мудрости царевича, и шапки опять полетели вверх, а воздух содрогался от громогласного «Слава!»…
Теперь мне припомнился и сам Савел.
Даже странно, как это у меня напрочь выскочило из памяти его лицо. Возможно, потому, что на брата он совсем не походил, вот я и не обратил особого внимания на мужичка, который, стоя за стрелецким оцеплением позади Григория, постоянно суетливо всплескивал руками и сокрушенно повторял: «Господи, да как же так-то?! Да нешто так можно?! По-божески надобно-то, по совести».
Да еще время от времени жалобно глядел, причем не на царевича, а именно на меня.
Особенно он активизировался ближе к концу, когда чаша судейских весов, судя по всему, вроде бы начала клониться в пользу Хлуда.
Вообще-то мы с Годуновым всегда для вящего эффекта старались сделать именно так, чтоб крутой поворот в финале выглядел еще эффектнее, а тут сам бог велел, ибо Федор в отсутствие видоков и Хлуда, устав задавать одни и те же вопросы, принялся распекать Григория.
Вспомнилось мне, и как он после оглашенного Годуновым приговора радостно, то и дело вытирая слезы умиления и чуть ли не подпрыгивая от переполнявших его чувств, обращался к стоящим поблизости него людям – без разницы, то ли они простые зеваки, то ли стрельцы, то ли мои гвардейцы, и, тыча пальцем в сторону царевича, поучающе приговаривал:
– Вота как надобно-то! Вота яко по совести-то! Ай да мудёр Федор Борисович!
Он и тут, на струге, суетился без меры, требуя, чтобы слуги несли все, что только припасено в дорогу из самолучшего, потому как ныне самый красный для него денек и дороже, чем князь Федор Константиныч, гостя уже быть не может, по крайней мере в ближайшее время, поскольку до Костромы он ранее осени не доберется, а уж там как бог даст.
Но как нет худа без добра, так и нет добра без худа. Плюнув на свои товары и попросив Федула и третьего из купцов – молчаливого Семена Мыльникова подсобить его приказчикам по их разгрузке и прочему, он увязался за мной в Старицу, хотя туда от Твери не меньше семидесяти верст водного пути.
Дескать, он давно собирался помолиться в Успенском монастыре. Мол, батюшку его звали Василием, а там, в обители, как раз есть надвратная церковь во имя священномученика Василия Анкирского.
Врал, конечно. Просто не хотелось расставаться с дорогим гостем, вот и…
Пришлось и впрямь катить туда. Правда, взамен он, стоило мне заикнуться о желании прикупить еще один струг, дабы не так часто останавливаться для покупки припасов, широким жестом гостеприимного хозяина простер руку в сторону каравана.
– Все одно – половину распродам в Твери, потому выбирай, какой из стругов тебе глянется. Хошь, насад подарю, а хошь, набой али байдак. Ежели не мой по сердцу придется, а тот, что Федулу али Семену Мыльникову принадлежит, на свой выменяю, потому любой выбирай, окромя… – Он замялся, но тут же, отчаянно махнув рукой, добавил: – Да и дощаник подарю, коль что.
Про деньги он и слушать не хотел, заявив, что за учиненное тогда мною и царевичем на суде он не один, а половину имеющихся стругов отдал бы. А потом, в точности как некогда Игнашка, заметил, что не пожалел бы и последнего рублевика, дабы вновь повторить тот сладостный миг торжества справедливости.
Впрочем, помнится, тогда в пользу Григория помимо возвращенных камней была присуждена изрядная пеня, которая составила примерно вторую стоимость камней, что сейчас и подтвердил Савел.
– Ныне, почитай, половина мово поезда [66] на оную пеню прикуплена, – заявил он мне и протянул с легкой укоризной в голосе: – А ты – деньги…
Дощаник я брать не стал, великоват, да и ни к чему наглеть, вон как хорошо он отделал свою каюту, так что совместными усилиями мы с ним выбрали гораздо скромнее – аккуратный, ладный струг, который купец почему-то назвал белозеркой. Для моего путешествия в Москву пять пар весел именно то, что нужно.
Его, как клятвенно пообещал купец, в Твери разгрузят в самую первую очередь и пригонят прямо к монастырю, пока я буду там находиться.
Как ни крути, а получалось, что придется навещать бывшего патриарха Иова.
А куда деваться-то?
До бывшего главы русской православной церкви, еле передвигавшего ноги и почти ничего не видевшего – и куда такого возвращать, как предлагал Годунов? – мы с настоятелем монастыря архимандритом Дионисием достучались не сразу. Иов ко всему прочему еще и недослышал.
Когда настоятель, стоя у его кельи и сам уже теряя терпение, в шестой раз гаркнул: «Господи, Иисусе Христе, помилуй нас!», и вновь ответом была тишина, я даже предположил, не случилось ли со старцем чего плохого, намекая, что куда проще взломать дверь. Но, оказывается, она и без того открыта, просто войти можно лишь тогда, когда оттуда откликнутся.
Отец Дионисий тщательно откашлялся для седьмого раза, но тут наконец-то изнутри послышалось долгожданное и весьма зычное «Аминь!». Единственное, что патриарх сохранил в целости, это трубную мощь голосовых связок, а учитывая его плохой слух, он так и говорил со мной – громко, хотя и не очень отчетливо – зубов у старика осталось маловато.
Разговор я постарался вести при свидетелях. Ни к чему мне, чтоб потом, если до государя донесется слух о визите князя Мак-Альпина к опальному владыке, Дмитрий заподозрил дурное, так что архимандрит по моей просьбе присутствовал от начала и до конца.
К тому же я особо и не собирался засиживаться – и без того времени потеряно изрядно, а у меня сейчас каждый день на вес золота. Сказал лишь, что царевич Федор, царевна Ксения Борисовна и их матушка Мария Григорьевна шлют ему свой низкий поклон, а также напомнил, дабы он, как радетель за род Годуновых, по-прежнему усердно молился об их здравии, равно как и за упокой души государя Бориса Федоровича.
Правда, как ни стремился, улизнуть сразу было нельзя. Пришлось посидеть, внимательно выслушивая старца, благоухавшего плесенью и какой-то затхлой сыростью, хотя в келье было сухо и жарко – специально топили, несмотря на погожие летние дни.
Понимал я его шамкающую речь с превеликим трудом – с пятое на десятое, а обильные цитаты из Библии на церковнославянском языке вообще пропускал мимо ушей – все равно не пойму, и даже стараться нечего. Зато не забывал кивать, поддакивать, сокрушенно кивать головой и время от времени креститься вслед за бывшим владыкой.
Однако кое-какие поправки в своих преждевременных выводах я сделал – навряд ли печать на прошении москвичей к Дмитрию поставили с разрешения и одобрения патриарха. Очень уж он сурово говорил о нем. Или это потому, что тот его все равно сместил с поста?