– Ну, Сергей Львович, опять сказка про белого бычка… – развел руками Ким и устало выдохнул. – Давайте я опять сяду писать докладную!
– А… ваша докладная… – теряя терпение, махнул рукой Малахов. – Вон, идите, доложите им!
Он кивнул на пуленепробиваемое окно, за которым на площади у памятника Ивану III пестрела толпа демонстрантов. Черные фигуры опоновцев ограждали ее.
– Нет, у меня в голове не укладывается до сих пор. – Соловьева откинулась в кресле, нервно разминая в левой руке свернутую валиком умницу, а правой играя теллуровым клином. – Как это – отозвать по скользящему договору? Наталья Сергеевна! Вы наш юрист уже третий год! И вы проморгали отзыв договора с нижегородцами!
Усталая после этих бесконечных трех часов Левит затушила тонкую сигарету:
– Виновата я одна.
– Ни в чем она не виновата! – стоя у окна, почти выкрикнул Малахов, резко ткнув большим пальцем через плечо в сторону Кима. – Вот кто виноват! Во всем!
– Конечно я, конечно я-я-я! – почти пропел Ким, складывая крест-накрест руки на груди и придавая своему широкому загорелому лицу плаксивое выражение. – И договор с нижегородцами заключал я, и в Тулу ездил я, и пожар запалил я, и квартальный план без угла утверждал я!
– Квартальный план утверждался здесь! – Соловьева сильно шлепнула ладонью по столу, отчего мормолоновые жуки в ее прическе зашевелились. – Вы тоже поднимали руку! Где был ваш дар, ваше яс-но-ви-дение?!
– Он все ясновидел, – угрюмо хохотнул грузный Гобзев. – Все, что ему надо для перхушковской стройки, он проясновидел прекрасно. Теперь там небоскреб. Никаких демонстраций, никакого ОПОНа. Результат, так сказать, ясновидения!
– Товарищи, мне подать в отставку? – зло-удивленно спросил Ким. – Или продолжать строить бараки для рабочих? Что мне делать, я не по-ни-маю!
– Тебе надо честно рассказать, как ты позволил тульским спиздить нижегородский состав из шестнадцати вагонов, – произнес Гобзев.
– Софья Сергеевна… – Ким встал, застегивая свой серебристо-оливковый пиджак.
– Сядь! – приказала Соловьева.
Ким остался напряженно стоять. Она сощурила на него свои и без того узкие, подведенные иранской охрой глаза:
– Скажи нам, товарищ Ким, кто ты?
– Я православный коммунист, – серьезно ответил Ким и перевел взгляд поверх головы Соловьевой на стену, где висел живой портрет непрерывно пишущего Ленина, а в правом углу темнел массивный киот и теплилась лампадка.
– Я не верю, – произнесла Соловьева.
Возникла напряженная пауза.
– Я не верю, что ты в июле не знал про брейк-инициативу тульской городской управы.
С непроницаемым лицом Ким молча размашисто перекрестился на киот и громко, на весь кабинет произнес:
– Видит Бог, не знал!
По сидящим за столом прошло усталое движение, кто-то облегченно выдохнул, а кто и негодующе вздохнул. Соловьева встала, подошла к Киму совсем близко, в упор глядя ему в лицо. Он не отвел взгляда.
– Виктор Михайлович, через полгода съезд партии, – произнесла Соловьева.
Ким молчал.
Соловьева молча расстегнула жакет, обнажила правое плечо, повернула к Киму. На плече алела живая татуировка: сердце в окружении двух скрещенных костей. Сердце ритмично содрогалось.
Ким уставился на сердце.
– Когда Государь объявил Третий партийный призыв, мне было двадцать лет. Муж воевал, ребенку – три года. Работала номинатором. Денег – двадцать пять рублей. Даже на еду не хватало. Копала огород в Ясенево, сажала картошку. На ночь брала подработку, месила для китайцев умное тесто. Утром встану – глаза после ночного замеса ничего не видят. Хлопну бифомольчика, ребенка накормлю, отведу в садик, потом на службу. А после службы – в райком. И до десяти. Зайду в садик, а Гарик уже спит. Возьму на руки и несу домой. И так каждый день, выходных в военное время не полагалось. А потом в один прекрасный день получаю искру: ваш муж Николай Соловьев героически погиб при освобождении города-героя Подольска от ваххабитских захватчиков. Вот тогда, Виктор Михайлович, я сделала себе эту памятку. И перешла из технологического отдела в отдел соцстроительства. Потому что дала себе клятву: сделать нашу послевоенную жизнь счастливой. Чтобы мой сын вырос счастливым человеком. Чтобы его ровесники тоже стали счастливыми. Чтобы у всех трудящихся подмосквичей были дешевые квартиры. Чтобы наше молодое московское государство стало сильным. Чтобы больше никогда никто не дерзнул напасть на него. Чтобы никто и никогда не получал похоронки.
Она замолчала, отошла от Кима, застегнулась, села за стол.
– Что я должен делать? – глухо спросил Ким.
Соловьева не спеша закурила, постучала красным ногтем по столу:
– Вот сюда. Завтра. Девять тысяч. Золотом. Первой чеканки.
– Я не соберу до завтра, – быстро ответил Ким.
– Послезавтра.
Он неуютно повел плечом:
– Тоже нереально, но…
– Но ты сделаешь это, – перебила его Соловьева.
Он замолчал, отводя от нее злой взгляд.
– И никаких рекламаций, никаких затирок. – Она откинулась в кресле.
Сцепив над пахом свои руки, Ким зло закивал головой.
– Девять тысяч, – повторила Соловьева.
– Я могу идти? – спросил Ким.
– Иди, Виктор Михалыч. – Соловьева холодно и устало посмотрела на него.
Он резко повернулся и вышел, хлопнув дверью.
– Гнать эту гниду надо из партии, – угрюмо заговорил долго молчавший Муртазов.
– Гнать к чертовой матери! – тряхнул массивной головой Гобзев.
– На первом же собрании! – хлопнул умницей по столу Малахов.
Умница пискнула и посветлела.
– Не надо, – серьезно произнесла Соловьева, глядя в окно на толпу демонстрантов. – Пока не надо.
По-деловому загасив окурок, она встала, одернула жакет, тронула прическу, успокаивая все еще шевелящихся мормолоновых жуков, и произнесла громко, на весь кабинет:
– Ну что, товарищи, пойдемте говорить с народом.
Дверь осторожно приотворилась.
– Есть, есть, – едва шевеля губами, произнес Богданка.
Дверь захлопнулась. Богданка не услышал, а скорее почувствовал, с каким трудом руки Владимира справляются с дверной цепочкой.
“Да есть же, все в порядке!” – хотелось выкрикнуть ему в эту проклятую старую, убогую дверь, обитую черт знает каким дерьмовым материалом еще с доимперских, а может, и с постсоветских или даже с советских времен.
Но он сдержался из последних сил.
Владимир распахнул дверь так, словно пришел его старший брат, безвозвратно пропавший без вести на Второй войне. Богданка почти впрыгнул в теплую полутьму прихожей, и едва Владимир захлопнул и запер за ним дверь, не раздеваясь, бессильно сполз по стене на пол.