Трудно примирить страх перед турками с этим человеком — Абдуллой-пашой. От рассказов, коим несть числа, кровь леденеет. Они — пираты, головорезы, они берут в рабство целые деревни, отрезают мужчинам половые органы и запихивают их жертвам в рот, нанизывают малых детей на вертела, будто куски мяса. Но когда я разговариваю с Абдуллой, то обнаруживаю в нем ум чистый, как родниковая вода, и такую житейскую мудрость, что я уверен — не будь он иноверцем, из него вышел бы отличный христианин.
Неужели и правда так важно, в какого Бога верит человек, неужели от этого зависят его поступки? Разве испанцы-католики отрезали меньше пальцев у своих римских заложников, чем немцы-еретики? Будут ли евреи и турки гореть каждый в CBoeiy аду за разные заблуждения? А может быть, самая страшная кара ждет лютеран за то, что родились в одной вере, а потом исказили ее, выдумав новую? В Венеции реформаторы уже давно открыто заявляли, что нашей церкви необходимы перемены, что наши страсти привели к разложению, что спасением ни в коем случае нельзя торговать и что, если устремить помыслы к вратам небесным, то окажется, что строительство роскошных зданий куда менее важно, нежели милосердие к людям, которым меньше повезло в земной жизни. Однако попробуйте сказать все это важным клирикам, которых мы принимали в нашем доме в Риме! А что, если Господь, который встретит вас на небесном суде, окажется иного мнения? А! Некоторые размышления лучше вообще не высказывать вслух. Достаточно того, что Венеция намного терпимее других городов, и наше счастье, что инквизиция не умеет читать мысли, иначе многие попали бы в тиски судейских допросов.
Я качаю головой и обнаруживаю, что моим ушам это движение совсем не нравится. Теперь я понимаю, что попал в беду.
— Пусть даже так. Однако я очень сомневаюсь, что моя госпожа будет» состоянии примириться с мыслью, что она лишь одна из многих. Полученное воспитание не приучило ее к подобному смирению.
Турок смеется:
— Думаю, ты прав. А еще мне кажется, она не способна к зачатию, или я ошибаюсь? Бесплодие сильно подорвало бы ее власть. Поэтому тебе все-таки пришлось бы ее бросить, чтобы одному устраивать свою судьбу. А вот этого ты, похоже, не хочешь и не можешь сделать. Ничего! Тогда я отправлюсь в Мантую. Я слышал, там разводят целые семейства карликов. Дама, которая заправляет тамошним двором, питает к ним особую страсть. Конечно, им далеко до сокровищ твоего ума или твоей души, но придется довольствоваться тем, что есть!
Мы сидим еще какое-то время и слушаем шум воды. Мне хочется еще раз обдумать то, что говорил мне Абдулла, но я не могу найти подходящих слов.
Меня бьет дрожь.
— Друг мой, мне кажется, тебе пора домой. Ты выглядишь нездоровым. Пойдем, я провожу тебя.
Абдулла прав: мне нездоровится. От его дома до нашего недалеко, но ощущение тяжести в голове мешает мне держать равновесие, и мне кажется, будто я ступаю по палубе плывущего корабля. Но я ни за что не взойду еще раз на лодку! Ни за какие самоцветы, таящиеся в горах Азии. И потому мы идем пешком — шажок, еще шажок, очень медленно. В любой другой день в эту пору вечер был бы восхитительным. Когда мы идем по мосту Риальто, то видим небо медового оттенка, и соблазнительные нагие красотки Тициана мелькают сбоку от немецкого постоялого двора. Тициан рассказал мне однажды, что, пока у него не появились деньги на куртизанок, почти всеми своими познаниями о женском теле он был обязан работам своего учителя Джорджоне, чьи возбуждающе плотские фигуры украшают фасад. Я готов поверить, что он говорил правду, так как в ту пору он был совсем юн. Хотя не так юн, как наш проклятый сосунок! Вечер достаточно теплый, и турок вышел на улицу без верхней одежды, но я, даже закутавшись в плащ, трясусь от холода, а хуже всего у меня с ушами.
В них стоит звон, напоминающий бесконечное звучание самой верхней ноты, как это бывает при настройке инструмента, а время от времени голову пронзает острая боль.
Я со стоном превозмогаю ее. Я жив и не согласен, чтобы меня свалила столь ничтожная мелочь, как боль в ушах, но в тот же самый миг, как я думаю об этом, меня охватывает ужас перед грядущими страданиями. Я глотаю, зеваю, растираю пальцами место под ухом рядом с мочкой. Раньше это иногда помогало, надеюсь, поможет и сегодня.
Когда мы подходим к двери нашего дома, турок не спешит меня покинуть.
— Ты уверен, что здоров?
Я киваю.
— Может, мне зайти вместе с тобой?
— Нет. Если ты зайдешь, в доме поднимется переполох, а сегодня вечером у нас есть дела. Я лягу в постель, и если удастся поспать, мне наверняка станет лучше. Поверь мне, я знаю, что делать.
Он поворачивается, чтобы уйти.
— Абдулла-паша! Благодарю тебя, кажется, ты спас мне жизнь.
Тот кивает:
— Конечно спас. Хотел, чтобы ты был мне чем-нибудь обязан. Не забывай о моем предложении! Береги себя, мой пузан, коротышка, жонглер!
Я тихонько открываю дверь. Внизу, в зале, пусто, но я вижу через дверь первого этажа, что причал полон лодок, а сверху доносится шумный хор голосов, и с кухни просачиваются ароматы жареной оленины и пряностей. Я медленно поднимаюсь по главной лестнице к себе в комнату. Чтобы дойти до нее, мне нужно пройти по коридору мимо портего, хотя заходить в него я не отваживаюсь.
Двери распахнуты, из зала льются звуки и свет. За столом собралось семь или восемь человек, все они так поглощены едой и болтовней, что никто не замечает уродливого коротышку, притаившегося во тьме за дверью. Моя госпожа сидит ко мне спиной, но в зеркале, висящем на стене напротив, я ловлю ее отражение. Она смеется и беседует со стариком, нашим клиентом, сидящим слева от нее. Я и забыл, что сегодня работа началась рано — по окончании его выступления перед иноземными флотоводцами. Однако меню ужина давно обдумано, вина тщательно подобраны, и я как мажордом никуда не годился бы, если бы такое простое дело, как званый ужин, не могло пройти гладко без моего участия.
Сегодняшних гостей собрал наш клиент-ученый Веттор Фаусто — еще один морщинистый старикашка, чье тело разрушается быстрее, чем угасает похоть. Останется ли он сегодня на ночь, зависит от того, сколько он выпьет и успеет ли в нем разгореться вожделение от съеденной половины оленьего окорока. Каков бы ни был его выбор, он не нуждается в моей помощи, чтобы потерпеть поражение. Вечер пройдет сам собой. Я могу спокойно ложиться спать. А утром, когда мне станет лучше, мы с ней снова поговорим.
Мне слишком холодно, и я слишком устал, поэтому, заперев за собой дверь, я заползаю в постель прямо в позаимствованной у турка одежде и натягиваю на себя одеяло. Голова все такая же тяжелая и гудит, я чувствую, как боль в ушах, точно кошка, подкрадывается ко мне. Если я успею заснуть раньше, чем она вцепится в меня, худшее может миновать.
Сам не знаю, отчего я проснулся — от холода или от боли. Одежда на мне мокрая, как при горячке. Я обливаюсь холодным потом, и, как бы ни кутался в одеяло, зубы у меня начали непроизвольно стучать. В голове беконечная пульсирующая боль, словно внутри, между ушами, натянута веревка и кто-то часто-часто дергает за нее — барабанная дробь по оголенному нерву. Я силюсь сглотнуть, но мне так больно, что я не могу даже рот открыть. Черт возьми! Это грязная венецианская вода просочилась мне в голову через уши и отравила меня!