— Ха! Да ты сам — карлик и ковыляешь с ухмылкой беса, удравшего из преисподней! Но ты первым набросишься на всякого, кто увидит в твоем уродстве нечто дьявольское. И с каких это пор ты слушаешь сплетни, принимая их за правду?
Она с удивлением смотрит на меня.
— Знаешь, Бучино, мне кажется, ты сердишься на нее потому, что она проводит со мной больше времени, чем ты. Тебе следовало бы чаще заходить к нам в комнату. У нее ум не менее живой, чем у тебя, а людей она видит насквозь и без глаз.
Я пожимаю плечами:
— Мне некогда слушать женские разговоры.
Несмотря на то что выздоровление госпожи выгодно мне не меньше, чем ей самой, бесконечные заботы о женской красоте вызывают у мужчины смертельную скуку. Но дело не только в этом. Слова о том, что я сержусь, недалеки от истины. Пусть у Коряги волшебные пальцы, по мне все равно мурашки начинают бегать при одном взгляде на нее. Однажды, под вечер, я зашел в комнату, когда моя госпожа рассказывала ей о нашей удивительной и богатой жизни в Риме, и обе хохотали. Они не сразу меня заметили, и хотя вряд ли возможно прочесть жадность в глазах слепой женщины, я готов поклясться, что в тот миг я заметил в ней некую лихорадочную страсть и задался вопросом: мудро ли поступает моя госпожа, безгранично доверяясь ей?
Она в свой черед остерегается меня так же, как я ее, никогда со мной не шутит, не острословит. Мы встречаемся с ней ненадолго в конце недели, и я расплачиваюсь с ней. Обычно она останавливается у двери кухни, кривая, глаза затянуты густой млечной пленкой, так и кажется, будто ее взгляд направлен внутрь, словно она рассматривает собственный череп. Это вполне меня устраивает — совсем не хочется, чтобы она разглядывала мой. Несколько недель назад она спросила, не болят ли у меня уши от холода, а если болят, то она может предложить мне кое-что от этого. Мне совсем не по душе, что она так много знает о моем теле, как будто она чувствует какое-то превосходство надо мной, — это она-то, с ее перекрученным позвоночником и слепотой! Ее глаза и зловоние ее снадобий почему-то вызывают у меня страх утонуть в грязной пенистой воде. Вначале, когда я испытывал по родному городу такую тоску, в какой сам себе не осмелился бы сознаться, она для меня олицетворяла все то, что я больше всего возненавидел в Венеции. А теперь — пусть я даже несправедлив к ней — трудно превозмочь взаимную неприязнь, вошедшую в привычку.
— Ну, все, что я знаю, — это то, что она лечит не только раны. И, несмотря на свое увечье, она никого не жалеет, а меньше остальных — себя саму. В этом она похожа на тебя. Думаю, ты бы с ней поладил, если бы захотел. Впрочем… чем препираться из-за Коряги, давай о более важных вещах потолкуем. Если заложить и жемчуга, и большой рубин, нам хватит денег, чтобы приступить к делу?
— Все зависит от того, что мы будем покупать, — сказал я и ощутил облегчение оттого, что мы снова заговорили о насущном. — С одеждой тут дела обстоят лучше, чем в Риме. Подержанным товаром торгуют евреи, а они умеют продавать завтрашние фасоны еще до того, как устаревают сегодняшние. Да, — я поднял руку, упреждая ее возражения, — я знаю, тебе это совсем не по душе, но новая одежда — это роскошь, доступная лишь богатым куртизанкам, а нам пока годится и поношенная.
— Ну, тогда выбирать буду я сама. И украшения — тоже. У тебя глаз хоть и наметан, венецианцы лучше чужеземцев разбираются в подделках. Еще мне нужны свои собственные духи. И туфли — поношенную обувь покупать нельзя! — Я опускаю голову, чтобы спрятать улыбку: мне приятен и ее азарт, и осведомленность. — А как быть с обстановкой? Много ли придется покупать?
— Меньше, чем в Риме. Занавески и гобелены можно взять на время. Впрочем, и остальное тоже — стулья, сундуки, тарелки, белье, украшения, бокалы…
— Ах, Бучино! — Она радостно хлопает в ладоши. — Ты и Венеция просто созданы друг для друга! Я уже и позабыла, что это настоящий город старьевщиков.
— Ну, это оттого, что здесь разоряется так же много людей, как и богатеет. А еще, — говорю я, чтобы напомнить своей госпоже, что я знаю свое дело так же хорошо, как она — свое, — если нам придется нанимать для наших целей дом, то мы влезем в долги. Но кто поручится за нашу платежеспособность?
Она на мгновенье задумывается.
— А нет ли какого-нибудь другого способа?
— Например?
— Ну, скажем, снять дом, но только на первое время, пока мы не заманим подходящую добычу?
Я пожимаю плечами:
— Видит Бог, ты снова красавица, но даже с новыми волосами вряд ли дело пойдет в гору так быстро.
— Если только мы не предложим нечто особенное. Нечто ошеломительное. — Она с удовольствием смакует это слово. — Вообрази: в городе появляется юная миловидная женщина и нанимает дом в таком месте, мимо которого все проходят. Она совсем новенькая, свеженькая. Сидит возле окна с томиком Петрарки — Боже, да у нас даже подходящая книжка есть! — и улыбается прохожим. Молва о ней широко распространяется, и молодые — и не очень молодые — люди нарочно приходят взглянуть на нее. Она не удаляется, как того требовала бы скромность, а, напротив, позволяет им рассмотреть себя, а заметив их, принимает вид одновременно стыдливый и игривый. Вскоре кое-кто из мужчин уже стучит в дверь, желая узнать, кто она такая и откуда. — Рассказывая все это, госпожа лукаво на меня поглядывает. — Ты меня не знал в ту пору, Бучино, но однажды я превосходно разыграла эту роль. Когда мы в первый раз приехали в Рим, моя мать на неделю сняла дом возле Понте-Систо. За несколько недель до этого она заставила меня отработать каждую улыбку, каждое движение. В первые два дня нам поступило двенадцать предложений — двенадцать! — в основном от состоятельных мужчин, и уже через две недели мы поселились в небольшом домике на виа Магдалена. Знаю, знаю, это рискованно. Но меня же здесь раньше не видели — уж об этом моя мать хорошо позаботилась, — и не настолько я стара, чтобы не прикинуться совсем юной. Для местных покупателей я, пожалуй, сойду за свежий товар.
— Пока дело не дойдет до постели.
— Ну а тут нам на помощь придет Коряга. Она знает один фокус. — Она смеется, так что я не понимаю, шутит она или нет. — Его придумали для мужей, которых нужно обмануть в первую брачную ночь. Изготовляется затычка из камедного клея на квасцах с живицей и поросячьей кровью. Ты только подумай — мгновенная невинность! Я же говорила — она тебе понравится. Жаль только, ты ростом маловат и щетиной зарос. А то мы нарядили бы тебя моей матушкой. — Теперь мы оба хохочем. — А так им всем придется столкнуться с Мерагозой, и половина ухажеров разбежится, даже не поднявшись по лестнице… Ах, Бучино! Боже мой, ты бы видел сейчас себя со стороны! Значит, ты мне и вправду поверил! Нет-нет, я не говорю, что не могла бы… Ох, давно я так удачно тебя не разыгрывала!
Бывали времена в Риме — деньги текли рекой, а веселье в нашем доме царило такое, что многие мечтали провести вечер, пусть даже под конец и не они отправлялись с хозяйкой в спальню, — когда мы хохотали вместе до слез. При всей своей порочности, при всем лицемерии Рим оставался магнитом для умных и честолюбивых людей — писателей, которые благодаря магии слов прокладывали себе путь под юбки к женщине или поражали имена своих врагов сатирами не менее смертоносными, чем град стрел; художников, чей талант превращал пустые потолки в райские видения, где из облаков выходили мадонны, прекрасные, как куртизанки. Я никогда не ощущал большего воодушевления, чем находясь среди таких людей, и теперь, хотя мы живы, а многие из них погибли, я страшно тоскую по той жизни.