— Ну?
Тициан нетерпеливо стоит у меня за спиной, как будто ему совершенно безразлично мое мнение и он просто хочет, чтобы я что-нибудь сказал и ушел, и тогда он снова примется за работу. Но что я могу сказать ему? Я почти всю жизнь аплодировал дурным поэтам, смеялся над ужасными шутками, лгал музыкантам средней руки и льстил богатым глупцам, которым их собственные суждения кажутся чрезвычайно умными. Я отточил до совершенства искусство лжи. Можно даже сказать, что я разучился говорить правду. Я не могу оторвать глаз от картины.
— Это изумительная вещь, — говорю я твердо. — Вы сотворили великую венецианскую Венеру. Она сразу побьет того хилого французишку-посла, с которым у вас был спор о живописи и скульптуре.
— Ша! — Я слышу, как брезгливость клокочет у него в горле. Когда начинаются разговоры о его, Тициана, гениальности, он сам лишь отмалчивается.
Я вздыхаю:
— Ах, Тициан, зачем же вы тогда спрашиваете меня? Вы же знаете, что я ничего не смыслю в искусстве. Я — сводник. Разумеется, высокого полета, но все же сводник. Хотите знать, что я здесь вижу? Я вижу красивую куртизанку, такую соблазнительную, словно она во плоти лежит здесь передо мной. Но дальше этого я ничего не вижу.
— Гм! Еще один вопрос, и ты можешь идти. Ты знаешь, о чем она думает?
Я снова гляжу на картину. Знаю ли я, о чем она думает? Разумеется, знаю. Она же куртизанка, черт подери!
— Она думает о чем угодно, это зависит от того, чего вы хотите от нее, — говорю я спокойно.
Он кивает. И берется за кисть. Как бы давая понять, что я могу идти.
Входит моя госпожа, машет мне и приближается к кушетке. Я уже изучил каждый участок ее тела на картине, но все же уйду до того, как она снимет сорочку.
Я дохожу до двери. Но что-то не дает мне покоя…
— Я кое-что забыл добавить.
Тициан оборачивается:
— Что именно?
— Это не она!
— Что значит «не она»?
— Ну, не знаю, различаете ли вы цвета, только у Фьямметты Бьянкини глаза не черные. Они изумрудно-зеленые.
Тициан громко хохочет, и я вижу, как его лицо расплывается в широкой усмешке.
— Ни и ну! Но ты же не хочешь, чтобы всякий, кто увидит ее портрет в моей мастерской, бежал стучаться в дверь вашего дома, а?
Фьямметта снимает сорочку, и я закрываю за собой дверь.
Возвратившись домой, я обнаруживаю, что к нашему причалу привязана чья-то лодка. Вначале я решаю, что это лодка Фоскари, потому что полог довольно богатый, к тому же у меня голова и так занята неприятными мыслями об этом юнце, но Габриэлла, встретив меня в дверях, сообщила, что вот уже почти час в портего меня ждет какой-то незнакомец.
— Он не пожелал оставить записку или передать что-то на словах. Говорит, что по важному делу и что должен поговорить с тобой наедине.
Он сидит под зеркалом, которое с наступлением вечера кажется темной дырой в сумраке. Должен признаться, я не ожидал его визита так скоро. Но люди, которым предстоит отправиться в дальнее плавание, часто ищут общения перед отплытием. Он быстро встает, приветствуя меня. Он оказывается слишком высоким, но с его стороны это любезность. Поверьте моим словам, далеко не все клиенты удосуживаются вставать передо мной. Я улавливаю в мерцающем стекле оба наших отражения — жердь и коротышка. Но теперь я уже привыкаю лицезреть собственное уродство.
— Синьор Лелио, добро пожаловать. Как прошла ваша встреча?
— Хорошо. Корабль готов. Послезавтра мы отплываем в Индию.
— Послезавтра — так скоро? Пожалуйста, садитесь.
Он садится. Но по-прежнему скован. Его волнение почти осязаемо. Если он пришел ради свидания с моей госпожой, то, я уже знаю, она не успеет уделить ему времени. Но когда-то он был по-своему добр ко мне, и теперь моя обязанность — тоже отнестись к нему с должной заботой, как и ко всякому, у кого имеется кошелек и страсть к женщинам.
— Это впервые? Я имею в виду — впервые вы отправляетесь в Индию?
— М-м… и да и нет. Я уже плавал на Восток в прошлом году. Был в Алеппо, в Дамаске. Но только на рынках, в горах я еще не бывал.
— Значит, вы еще не видели тех мест, где добывают камни?
— Нет. Пока не видел. — Он улыбается, вспомнив наш разговор. — Но на сей раз, соизволением Божьим, увижу.
В комнате становится еще темнее. Габриэлла, постучавшись, входит со свечой. Она движется вокруг нас от канделябра к канделябру, и в зеркале вспыхивает и начинает плясать целый дождь мерцающих огоньков.
— Принеси нам вина, Габриэлла… Что будете пить?
— Я — нет, нет! — Он качает головой. — Я… я не могу у вас долго оставаться… — И он лихорадочно озирается.
— Не тревожьтесь, синьор Лелио, — говорю я, как только служанка выходит. — У нас здесь дела ведутся без лишней огласки, как когда-то и у вас.
Но это, похоже, его не успокоило.
— Я… э-э… — Он оглядывает комнату. — У вас великолепный дом. Я даже не ожидал…
— Увидеть такое богатство? — Я улыбаюсь и на миг оказываюсь в той тусклой каморке, где его отец отложил увеличительное стекло, осмотрев наш рубин, и я увидел в его глазах крах нашего будущего. Даже теперь это воспоминание отзывается во мне болью. — Нам повезло. Хотя все, что вы здесь видите, когда-то принадлежало другим людям и в свое время, несомненно, перейдет к другим. Полагаю, ваша родня до сих пор помнит, как мы торговались когда-то. Кстати, как поживает ваш отец?
Гость словно колеблется.
— Он умер несколько лет назад.
Мне хочется спросить, когда это произошло — до или после его обращения, но, пожалуй, это чересчур жестокий вопрос. Хоть и известны случаи, когда евреи принимают христианство, но я слышал лишь о молодых женщинах, которых поразила роковая любовь или соблазнило богатое приданое от церкви, настойчиво призывавшей их обратиться к истинной вере. Но если крестится взрослый мужчина, его предательство наносит куда более серьезный удар еврейской общине.
— Примите мои соболезнования. Ему удалось тогда уладить спор с правительством?
Мой собеседник пожимает плечами:
— Договор возобновили. Только величина подати изменилась. Но таким переговорам конца не будет.
Как и спорам о самих евреях. Их ежедневно можно подслушать и в кабаках, и на мосту Риальто. Горожане, которые считают, что евреи одержимы дьяволом и что ростовщичество пятнает душу каждого христианина, берущего у них деньги, спорят с купцами, для которых выгода — единственная добродетель и которые нуждаются в еврейских кошельках, чтобы успешно вести свои дела. По-моему, в каждом венецианце уживаются оба мнения, только в последнее время голос купца, пожалуй, стал громче слышен, и пока Венеция живет благодаря мореплаванию, всем понятно, что, так или иначе, евреи здесь останутся. Раз его отец умер, значит, он сам сейчас мог бы стать одним из старейшин, которые ведут переговоры о будущем еврейской общины.