Я приблизила к его губам свои. А чтобы у вас не оставалось никаких сомнений, могу заявить, что я прекрасно понимала, что делаю. И страха у меня не было. Мои губы встретились с его губами, и от их плотской мягкости все во мне перевернулось. Я почувствовала, как он пошевелился, а потом с глухим стоном разомкнул губы, и вот уже мой язык прильнул к его языку.
Он был так худ – мне казалось, что я обнимаю ребенка. Я скользнула поверх него и, когда наши тела прижались друг другу, почувствовала, как его уд поднимается навстречу моему бедру. Где-то внутри меня зажглась и начала разгораться искорка. Я пыталась сглотнуть, но во рту пересохло. Казалось, вся моя жизнь сосредоточилась теперь в одном вздохе. А, набрав воздуха в грудь, что мне делать потом? Поцеловать его еще раз – или совершить усилие и оторваться от него?
Я так и не решила, что будет правильнее. Потому что теперь он двигался – забирался на меня, целовал меня снова, и язык его, неуклюжий и нетерпеливый, весь источал вкус его самого. И вот мы уже действовали заодно, задыхаясь и стремясь навстречу друг другу, и нутро у меня горело, а кожа превратилась в один оголенный нерв. То, что последовало затем, произошло так быстро, его пальцы, бродившие по моему телу, были так неверны и неловки, что, когда он нащупал-таки путь к моему лону, я даже не помню, что именно испытала – стыд или наслаждение, но точно помню, что вскрикнула так громко, что сразу же испугалась, как бы нас не обнаружили.
И помню точно, что, когда я подобрала сорочку и помогла ему проникнуть в себя, он впервые раскрыл глаза и в тот краткий миг мы взглянули друг на друга, не в силах дольше притворяться, будто ничего не происходит. И было в этом взгляде столько света, что я подумала: пусть это заблуждение – оно не есть грех, и если человек нас не простит, зато Бог простит непременно. И я до сих пор в это верю, как верю и в правоту Эрилы, сказавшей как-то: иной раз невинность таит в себе больше ловушек, чем искушенность, хотя, знаю, найдутся многие, кто скажет, что такие мысли лишь доказывают глубину моего падения.
Когда все кончилось и он лежал на мне, переводя дух после своего второго рождения, я обнимала его и разговаривала с ним, как с ребенком, ни о чем и обо всем, лишь бы не дать прежнему страху вернуться к нему. Наконец, у меня закончились слова, и вдруг пришли строки последней песни, и я принялась декламировать, не думая, какой ересью они звучат в моих устах в этот миг:
Я видел – в этой глуби сокровенной
Любовь как в книгу некую сплела
То, что разлистано по всей вселенной:
Суть и случайность, связь их и дела,
Всё – слитое так дивно для сознанья,
Что речь моя как сумерки тускла.
Вернувшись к себе в комнату, я стала мыться. Будь у меня в запасе время, я бы передумала тысячу разных вещей.
– Где вы были?
Я подпрыгнула как ужаленная:
– Ах, Эрила! Господи, как ты напугала меня!
– Прекрасно. – Я никогда не видела ее в таком гневе. – Где вы были?!
– Я… э… Художник… Художник проснулся. Я… мне показалось, что ты спишь. И я… я сама пошла посмотреть, что с ним.
Она глядела на меня, и презрение ясно читалось на ее лице. Волосы у меня были в беспорядке, лицо пылало. Я отложила полотенце и поправила рубашку, не поднимая глаз.
– Я… м-м-м… я уговорила его немного поесть и выпить вина. Сейчас он спит.
Она двинулась на меня, схватила за плечи и принялась трясти так сильно, что я вскрикнула. Никогда раньше, сколько я себя помнила, она не делала мне больно. Прекратив меня трясти, она не выпустила мои руки, а цепко впилась пальцами в мое тело.
– Посмотрите на меня. – Она снова затрясла меня. – Посмотрите на меня.
Я посмотрела. И она долго, долго глядела мне в глаза, словно не верила тому, что видит.
– Эрила, – взмолилась я. – Я…
– Не лгите мне!
Я замолкла на полуслове.
Она снова меня затрясла, а потом неожиданно выпустила.
– Вы что – не слышали ничего из того, что я вам твердила? Что? Вы думаете, я для своего блага стараюсь?
Она схватила полотенце, упавшее рядом с тазом, и окунула его в воду. Затем задрала на мне рубашку и принялась тереть мне кожу – грудь, живот, ноги, между ног, в паху, грубо, делая мне больно, как мать, борющаяся со строптивым чадом. И я заплакала – от боли и от страха, но это ее не остановило.
Наконец, закончив свое дело, она швырнула полотенце обратно в таз, а мне бросила другое. И стала наблюдать, как я, насупившись, вытираюсь: всхлипывая, глотая слезы, пересиливая стыд.
– Ваш муж вернулся.
– Что? Боже мой! Когда? – И мы обе расслышали ужас в моем голосе.
– Около часа назад. Разве вы не слышали конского топота?
– Нет. Нет.
Она громко фыркнула:
– Ну а я слышала. Он спрашивал про вас.
– Что ты ему сказала?
– Что вы утомились и спите.
– Ты ему рассказала?
– Что именно? Нет, я ничего ему не рассказывала. Но не сомневаюсь, что за меня это сделают слуги – если уже не сделали.
– Что ж, – сказала я, стараясь говорить уверенным тоном, – тогда я… Я поговорю с ним завтра.
Она уставилась на меня. Потом гневно тряхнула головой:
– Да вы и впрямь ничего не понимаете, а? Боже милостивый, значит, мы с вашей матерью так ничему вас и не научили? Ведь женщинам нельзя вести себя так же, как мужчинам. Ничего не выйдет. За это мужчины уничтожают их.
Но я теперь была так напугана, что мне вдруг показалось, что все ополчились против меня.
– Он сказал мне, что я вольна жить как мне вздумается, – сердито заявила я. – Это часть нашего уговора.
– Ах, Алессандра, да как же вы можете быть такой дурочкой? Нет у вас никакой жизни. Жизнь есть только у него. Это он может спать с кем хочет и когда хочет. И никто его за это не осудит. А вас осудят.
Я села, присмирев.
– Я… Я не…
– Нет. Не надо! Не лгите мне опять! Я подняла взгляд.
– Так вышло, – сказала я спокойно.
– Так вышло? О… – выдохнула она, заходясь смехом и яростью одновременно. – Да, так оно всегда и бывает.
– Я не… То есть никому и не нужно об этом знать. Он не расскажет. Ты тоже.
Она досадливо вздохнула, как будто перед ней ребенок, которому надо втолковывать одно и то же сотню раз. Она развернулась и принялась шагать по комнате, унимая тревогу. Наконец остановилась и повернулась ко мне: