Рождение Венеры | Страница: 99

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

День за днем работа у нас шла все быстрее, а я делалась все жизнерадостнее. Змея становилась под нашими пальцами все более соблазнительной, а мы учились все искусней владеть иглой и определять на глаз, сколько маленьких уколов нужно сделать, чтобы расцветить очередной участок мускулистого змеиного тела. Когда змея перекатилась по моим грудям и сладострастно опустилась мне на живот, я уже смогла сама взяться за иголку. И так получилось, что, дойдя до того места, где прятались поблекшие очертания лица моего возлюбленного, я уже трудилась одна, и было некое сладостное очищение в жестокости моей иглы, когда я дорисовывала язычок, взметнувшийся из его рта навстречу моему лону. Так ко мне возвратилось желание жить, и я вновь приступила к росписи алтарных стен.


Наступили неспокойные времена. Весной следующего года умер мой отец: его нашли на привычном месте в кабинете, а перед ним лежали счеты и конторские книги. Управление домом взял на себя Лука, а матушка удалилась в один из городских монастырей, где принесла обет молчания. В своем последнем письме она желала, чтобы на меня снизошла милость Божья, и увещевала меня исповедаться в своих грехах, как она исповедалась в своих.

Тем временем в ее любимой Флоренции разгромленная Республика вновь приняла Медичи после десятилетий ссылки. Но Джованни Медичи, ныне Папа Лев X, оказался лишь бледной тенью своего просвещеннейшего отца. Толстый увалень, мой единокровный брат – именно так, сколь это ни поразительно, – угодил в самое горнило низкопоклонства и безрассудного расточительства. Под новым понтификатом Рим сделался таким же дряблым и жирным. Даже его искусство ожирело. В письмах от моего возлюбленного говорилось о молодой художнице, своим мастерством обещающей вскоре сравняться с мужчинами, но рассказывалось в них и о городе, который заживо разлагался, о пирах, тянувшихся едва ли не сутками, об их устроителях, настолько богатых, что после каждой перемены блюд они швыряли серебряную посуду в Тибр (впрочем, ходили слухи, что потом они приказывали слугам выуживать ее со дна).

На следующий год мой художник с нашей дочерью покинули Рим и направились во Францию. В прошлом он уже получал приглашения из Парижа и из Лондона – городов, где новая ученость пребывала еще во младенчестве и где художникам, державшимся старого стиля, легче было найти покровителей. И вот, взяв с собой кисти и манускрипт, они пустились в дорогу. Я прослеживала их путь по карте, которую моя ученая подруга-монахиня раздобыла мне у одного миланского картографа. Их корабль причалил к берегу в Марселе, откуда они направились в Париж. Однако приглашение не оправдало надежд и не обернулось щедрыми заказами, так что в конце концов, чтобы прокормиться, им пришлось продать часть рукописи «Божественной комедии». Так они странствовали по Европе, но в их письмах говорилось о растущей неприязни к господствующей церкви и ее – как считали некоторые – идолопоклонному искусству. Наконец они достигли пределов Англии, где молодой король, взращенный на идеалах нашего искусства, привечал художников, желая прославить свой двор. Первые несколько лет они писали мне, рассказывая о народе, вечно мокнущем под дождем, о его грубом языке и еще более грубых ухватках. И я невольно вспоминала о монастыре, взрастившем художника, и удивлялась поворотам судьбы, вновь забросившей его в края, где господствует серый цвет. Но потом письма перестали приходить, и вот уже несколько лет как я ничего о них не знаю.

Но у меня почти не оставалось времени на то, чтобы скорбеть. Вскоре после того, как росписи в часовне были завершены, на нас ополчилась Церковь. Наш образ жизни казался недопустимым даже по меркам тогдашних весьма вольных нравов. Мы понимали, что рано или поздно слухи о нас достигнут неблагосклонных ушей. Старый епископ скончался, а человек, назначенный на его место, был скроен из куда более грубой материи, и по его пятам явились церковные ревизоры, которые видели козни дьявола буквально во всем: в фасоне наших ряс, в душистых покрывалах в наших кельях, в большинстве книг, стоявших у нас на полках. И лишь мой алтарь избежал их испытующего взгляда, ибо к той поре человечность подобного искусства уже сделалась вполне привычной. Мой алтарь – и мое тело. Но это уже дело наше с Господом Богом.

Те из нас, кто уже проходил через нечто подобное раньше, приняли все это спокойно. Мы понимали, что бороться бесполезно. Сопротивление немногих было сломлено – их перевели в другие монастыри. Все оказалось не так страшно. Мы расстались с нашей сочинительницей, с большинством наших швей и цирюльниц, но ученая монахиня осталась, хотя ее библиотека и поредела. Привезли нам и новую настоятельницу – чистую, непреклонную. Бог, живший в ее душе, оказался куда взыскательнее нашего Бога. Когда работа над часовней была окончена, у меня обнаружился сильный голос, красиво звучавший на вечерне, а свои странности я спрятала за молитвенником. Такая уступчивость всех устраивала, к тому же я была чересчур стара и ни для кого не представляла угрозы. Разумеется, я лишилась всех материалов, необходимых для занятий живписью. Зато мне оставили перья, и я взялась писать историю моей жизни, и некоторое время это спасало меня от одиночества и скуки, воцарившейся с установлением нового порядка.

Моей величайшей утратой стала Эрила. Разумеется, в этом строгом новом мире не было места для ее бойкого своевольства. Чтобы остаться в монастыре, ей пришлось бы вновь взять на себя те обязанности прислуги, которые всегда были ей не по нраву, к тому же она уже постепенно вросла в мирскую жизнь. С моей помощью и благодаря собственным сбережениям она обосновалась в аптекарской лавке в ближайшем городке. Это тихое место еще никогда не знавало такой неукротимой женщины, и конечно же сразу нашлись такие, кто счел ее колдуньей, практикующей, как это ни забавно, более белую, нежели черную магию. Но вскоре жители городка уже привыкли во всем полагаться на ее советы и снадобья – точно так же, как прежде наши монахини. Так Эрила добилась какого-никакого положения в обществе. Мы с ней вместе смеемся над этим, когда ей бывает позволено навещать меня; порой жизнь готовит самые причудливые концовки человеческим судьбам.


Я закончила эту рукопись два месяца назад и тогда же решила, как мне быть дальше. Дело даже не в том, что я страдаю – теперь воспоминания о прошлом ослабли так же, как мои глаза, – а скорее в том, что годы раскатываются передо мной, как тонкое тесто, и мне невыносима мысль об этой суровой бесконечности, о долгом и медлительном соскальзывании в дряхлость. Приняв решение, я конечно же обратилась к Эриле за помощью. В последний раз. Опухоль была ее выдумкой. Она несколько раз видела их вблизи – страшные образования, жестоко и таинственно выраставшие прямо из-под кожи. У женщин они особенно часто появляются на груди. Они растут и внутри, и на поверхности, глубоко въедаясь в жизненно важные органы до тех пор, пока человек не начинает захлебываться в муках собственного разложения. Такие опухоли не поддаются лечению, и даже так называемые врачи страшатся их. Говорят, что те, кого поразила эта болезнь, скрываются от людей, как раненые звери, которые воют от боли в темноту, ожидая смерти.

Со свиным пузырем тоже было неплохо придумано: мне пришлось лишь наведаться на кухню, пока все были на молитве. Эрила помогла мне наполнить его и прикрепить к груди, а также снабдила меня порошками и мазями, с помощью которых можно изредка вызывать рвоту или жар – чтобы сделать мою болезнь явной для других. И именно она, когда потребуется, принесет мне яд – вытяжку корней одного из лекарственных растений, которые она выращивает у себя в огороде. Он причинит мне боль, говорит Эрила, и за быстроту его действия она не может поручиться, зато в исходе можно не сомневаться. Остается лишь один вопрос: что сделают с моим телом после смерти. В нашем монастыре опять сменилась настоятельница – теперь это последняя свидетельница его прежних дней, та самая ученая монахиня, которая за истекшие годы сумела понять, что ее подлинное призвание – иночество. Разумеется, я не могу рассказать ей обо всем, но я попросила ее о единственном одолжении: не прикасаться к моему телу и не снимать с него одежды. Я не собираюсь подвергнуть сомнению заведенные ею правила. Я слишком люблю и уважаю ее. А поскольку она это знает и отчасти помнит о моих былых проступках, то она не стала задавать больше никаких вопросов, а просто согласилась.