— Туда, — Александра указала рукой. — Он должен быть где-то там.
— Ай, мне камушек в туфлю попал, — пожаловалась Мавруша.
— Потерпи, дойдем до скамьи. Вон боскет, там уж точно есть скамейка.
Нетерпение Александры было так велико, что, оставив Маврушу в боскете, она повела экспедицию дальше и увидела дорожку, обсаженную жасминовыми кустами, и поняла, что дорожка ведет прямиком к павильону.
— Слава богу, — сказала Александра. — Пашка, куда эта тетеря запропала? Можно подумать, там не камень, а целый кирпич в туфле. Сбегай, приведи.
И бежать-то было — два десятка шагов до входа в боскет. А Пашка вернулся не сразу.
— Матушка-барыня, нет ее. Я все осмотрел.
— Как — нет? Куда она из боскета могла подеваться?
— Нет, да и все тут. Там две скамьи, клумба посередке, кусты ровно подстрижены — спрятаться негде.
— Господи Иисусе, этого еще недоставало, — прошептала потрясенная Александра.
Сенатор Ржевский вошел в классную комнату, где старший сын, Саша, уже сидел за столом, а учитель математики готовился начать урок. Там же была и Глафира Ивановна — хотела убедиться, что мальчик отвечает на вопросы четко, без промедления, без запинки.
— Скажи, мой друг, не было ли чего от Сашетты? — спросил он жену.
— Нет, хотя она… — госпожа Ржевская чуть было не призналась, что Александра обещала прислать странный железный перстень, который Павлушка подобрал на полу не совсем в отцовском кабинете — это было бы прямое воровство, и не совсем в коридоре, а на пороге, и употребил, как считал нужным.
— Если она пришлет хоть записочку — тут же дай мне знать.
— Ты уезжаешь?
— Должен исполнить одну комиссию Гаврилы Романыча, попросил — не в службу, а в дружбу…
Глафира Ивановна подошла и поправила на муже батистовый шейный платок, придав его концам элегантную небрежность.
— Вот так, теперь хорошо, — сказала она, улыбаясь. Улыбнулся и он — понимал, что супруге хочется еще чуточку продлить ту близость, которой оба несколько часов назад были счастливы и уплывали в сон, не размыкая объятий.
— Я жду еще визитеров. Может появиться человек, плохо одетый, в матросской шапке. Савелий знает, о ком речь. Его не гнать, пусть ждет меня. И ко мне должен прийти флотский офицер, господин Михайлов, — по крайней мере, я надеюсь, что он не отвергнет приглашения. Когда явится — задержи его, займи чем-нибудь в гостиной, а за мной пошли.
— Как же я догадаюсь, где тебя искать?
— К Гавриле Романычу, он будет знать.
Ржевский поцеловал жену, и тут в классную заглянул казачок.
— Двое господ к вашей милости, сказывают — приглашали, дядя Савелий спрашивает — просить?
— Просить. И вести в кабинет. Видишь, мой друг, не пришлось тебя утруждать.
— Велеть подать вам в кабинет кофей с сухарями?
— Сказывают, моряки к американскому рому пристрастились, взяв за образец аглицкий флот, что для них кофей?
— Ты его пробовал?
— Пробовал. Уж больно крепок. Наши настойки против него — как твои севрские статуэтки против статуи Петра.
Оказалось, старый Савелий посчитал неправильно. Пришли трое, но господами он счел лишь двух, третьего не знал, как определить, и велел ему пока посидеть в сенях. Это был Ефимка Усов.
К дверям кабинета хозяин и гости подошли одновременно.
— Входите, господа, — сказал Ржевский. — Вот мы и встретились.
Михайлов и Новиков, войдя, поклонились.
Ржевский указал рукой на кресла, сам присел к столу. В компании двух моряков, один из которых был атлетического сложения, а другой попросту огромен, сенатор казался хрупким, почти невесомым, и его прирожденное изящество казалось более свойственным сильфу, а не человеку.
— Я, господин Ржевский, и есть тот самый капитан второго ранга Михайлов, служу на «Мстиславце», сейчас вот лечусь. А товарищ мой — отставной капитан второго ранга Новиков, — сообщил атлет, почему-то сердитым голосом.
Он, повинуясь красивому жесту длиннопалой руки, сел в кресло, широко расставил ноги и не сразу сообразил, куда девать толстенную трость. Великан сперва внимательно оглядел второе кресло, потом отважился и уселся примерно так же.
— Ранены у Гогланда? — предположил Ржевский, глядя на ногу в обрезанном валяном сапоге. — Я не знал…
— Кабы рана! Раной хоть гордиться можно. Хуже. От ничтожной причины возникло воспаление, пришлось резать. Но я уже бодр и скоро вернусь в строй, — пообещал Михайлов. — Вы звали меня, потому что беспокоитесь о господине Нерецком, так?
— И о нем, и о других людях, вовлеченных в интригу, в коей они, простите, ни уха ни рыла не смыслят, — сказал сенатор. — Судя по тому, что вы гонялись за господином Майковым, вы в ложе «Нептун» не состоите?
— Боже упаси. Я честный офицер, мне довольно моего корабельного начальства, в ином не нуждаюсь, — прямо и просто ответил Михайлов.
— Вы очень верно определили нынешнюю беду А вы, господин Новиков?
— А меня не звали, — Новиков вздохнул и развел руками.
— Ваше счастье. С ложей «Аполлон» тоже никаких дел не имели?
— Нет, — хором ответили Михайлов и Новиков.
— А вы хоть туманно представляете себе, в какую интригу влезли?
— А вы? — вдруг спросил Михайлов. — Мне сдается, именно вы, господин сенатор, еще не поняли всей мерзости, которую они затеяли!
— Я знаю одну сторону этой мерзости, а вы — другую, — преспокойно отвечал Ржевский. — Сейчас мы соединим их вместе и получим общую картину. С вашего позволения, начну я.
— Извольте, сударь, — косясь на Михайлова, сказал Новиков. — А про мерзость вы точно сказали — сам в этом вчера вечером убедился… в госпитале…
Ржевский кивнул Новикову и с любопытством посмотрел на Михайлова.
Он догадался, что ночью в лодке, куда втащили мокрую Александру, были не только разговоры о похищении и погоне, что-то еще произошло — уж больно милая Сашетта не желала встречаться с Михайловым. Недовольный человек, сидевший перед сенатором в простом кафтане (постеснялся надеть белый мундир к валяным сапогам), причесанный без излишеств, имел густые насупленные брови и глубоко посаженные темные глаза, довольно выразительные. И сейчас эти глаза красноречиво заявляли: господин сенатор, второго такого упрямца, как я, не скоро сыщешь. Была в этом лице заметная неправильность. Ржевский, как все образованные люди, учился рисованию, и его учитель предупреждал: правая и левая половины человеческого лица несимметричны, об этом надобно помнить и не удивляться, когда портрет кажется каким-то кривым, дело не отсутствии в мастерства художника, а в лице. Тот, кто взялся бы изображать Михайлова, имел бы сильный соблазн как-то уравновесить его физиономию. Попытка, может, и удалась бы, но физиономия, обретя правильность, утратила бы чуть неуклюжее обаяние.