— Первой была моя милая мамочка. Потом Дорис, которая меня увидела. Потом Дядюшка, который меня осквернил. Да, я еще забыла про Малыша Виктора, который до меня дотронулся. И еврей был — они Христа распяли, так мне много раз говорила мать. А лаймхаусские шлюхи самые грязные из всех. Знаете, как они подняли меня на смех, когда я вышла на сцену, чтобы их спасти?
— In nomine patris, et filii, et spiritus sancti… [29]
Она постучала по его голове указательным пальцем; он прервал молитву и в страхе поднял на нее глаза.
— Видите ли, святой отец, мой покойный муж мнил себя драматургом. Но ничего путного создать так и не смог. Вот он и решил украсть у меня мой замысел. Надумал изменить развязку и выставить перед почтенной публикой мои скромные похождения. Тут-то мне и удался самый остроумный ход. Знаете, как Арлекин всегда сваливает вину на Панталоне? Так и я — состряпала дневник, где все приписала ему. Мне ведь приходилось уже кончать за него пьесу, и вся эта словесность далась мне легко. Я сочинила дневник от его имени, и в один прекрасный день он предстанет перед миром злодеем из злодеев. С какой стати мне быть виноватой, когда я знаю, что безгрешна? Ведь верно, святой отец, что Господь дает и Он же забирает назад?
— Да, это так.
— Что ж, значит, я делала за Него вторую половину. Я забирала назад. Согласитесь, чистая была работа. А когда найдут дневник, мне простят даже смерть мужа. Все поверят, что я избавила мир от чудовища.
— В чем вы хотите признаться, миссис Кри?
— Он угрожал мне. Он встал у меня на пути.
— А те, другие, о которых вы сказали? Что это были за люди?
— Он подозревал меня. Подглядывал. Шпионил за мной. — Она сняла с себя столу и окутала ею плечи священника. — Наверняка ведь вы слышали о знаменитом Големе из Лаймхауса?
Из двора Камберуэллской тюрьмы тело Элизабет Кри перевезли в морг при окружном полицейском участке Лаймхауса, где ее мозг был извлечен для хирургического исследования. Не кто иной, как Чарльз Бэббидж первым высказал мысль, что этот орган, возможно, действует как некая аналитическая машина и что за преступное или антиобщественное поведение некоторых лиц ответственны определенные участки мозга, которые в принципе можно выявить и удалить. Поскольку Элизабет Кри, будучи женщиной, совершила жестокое и коварное отравление, неудивительно, что ее мозжечок сочли достойным внимания; однако никаких отклонений от нормы выявить не удалось. Разумеется, если бы власти знали, что она зверски убивала женщин и детей, исследования были бы проведены с еще большим тщанием. Итак, ее голову отделили от туловища, а последнее вынесли во двор морга в Лаймхаусе и, чтобы ускорить разложение, закидали негашеной известью; таким образом, ее последнее пристанище оказалось всего в каких-нибудь двадцати шагах от того места, где в 1813 году похоронили Уильямса — первого из убийц на Рэтклиф-хайвей. Вот какими словами Томас Де Куинси завершил свой очерк об этом жестоком преступнике: «…во исполнение закона, каким он был в то время, убийцу закопали посреди скрещения четырех дорог (в данном случае четырех улиц), всадив ему в сердце кол». Свой дом — известковый дом [30] — теперь обрела и Элизабет Кри.
Серьезно подготовленная постановка «Перекрестка беды» была наконец представлена публике; упустить возможность, создавшуюся после убийства Джона Кри его, безусловно, помешанной женой, было бы, конечно, просто грешно. У Гертруды Латимер сохранился текст, который Элизабет Кри прислала ей в лаймхаусский театр «Белл»; она с растущим возбуждением читала репортажи о судебном процессе, и когда стало ясно, что Лиззи повесят (и, следовательно, некому будет претендовать на авторство), Гертруда взяла пьесу и попросила своего мужа Артура оживить сюжет, внеся в него кое-какие повороты в свете произошедших событий. Героиню-актрису решено было назвать не Кэтрин Горлинс, а Элизабет Кри — и о счастливом финале, конечно, речи быть не могло. Отравив мужа, она должна была умереть на виселице по приговору суда. За неделю до казни настоящей Элизабет Кри администрация театра «Белл» объявила о премьере самоновейшей, злободневнейшей, леденящей душу трагедии под названием «Супруги Кри с Перекрестка беды». Первое представление пьесы, где зрителям была обещана подлинная, невыдуманная история, назначили на вечер после исполнения приговора. Афиши гласили, что текст почти целиком принадлежит самим супругам Кри, и Герти Латимер решила даже вставить в него слова, которые будто бы написала Лиззи в камере смертников:
«Элизабет Кри. Я знаю, что совершила великий грех, который вопиет к самим небесам об отмщении. Но разве я не страдала больше, чем любая другая женщина? Он безжалостно бил меня, хоть я и молила его о пощаде, а когда я, обессилев, не могла даже кричать, он смеялся злорадным смехом. Я была его беззащитной, слабой жертвой, и, не видя впереди себя ничего, кроме страданий и ранней могилы, я впала в такое бесконечное отчаяние, в какое могла впасть только бесконечно обиженная женщина».
Там было еще немало в подобном же роде — всё плоды творчества Герти и Артура Латимеров, утверждавших, что выносят на суд публики историю супругов Кри, как она произошла в действительности. Ощущение подлинности усиливал сам состав исполнителей: роль Элизабет Кри должна была играть Эвлин Мортимер, обозначенная в афишах как «Женщина, Которая Была Там». Репетиции доставили Эвлин немалое удовольствие; ей было чрезвычайно приятно перевоплотиться в недобрую хозяйку, и она всячески третировала Элеонору Маркс, исполнявшую роль горничной.
Разумеется, весть о предстоящей премьере породила много комментариев и споров в печати; первой выступила «Таймс», заявив, что не следует делать из трагедии дешевую сенсацию. Неудивительно, что публика на премьеру собралась более разнородная и в целом более высокого пошиба, чем обычно собиралась на «кровопускательные» лаймхаусские зрелища. Карл Маркс, несмотря на ухудшающееся здоровье, занял место в партере; его дочь после провала «Веры» Оскара Уайльда решила все-таки, вопреки воле отца, попробовать себя на общедоступной сцене. Как он мог не прийти на ее дебют в роли горничной в доме Элизабет Кри? Ричард Гарнетт, директор читального зала Британского музея, согласился составить ему компанию. На два ряда дальше от сцены сидел Джордж Гиссинг, который в это время писал новое эссе для «Пэлл-Мэлл ревью», озаглавленное «Реалистическая драма и реальная жизнь». Нелл настояла на том, чтобы пойти тоже — она была странно заворожена делом Элизабет Кри, — но теперь на ее лице появилось удивленно-озабоченное выражение, которого Гиссинг раньше не видел. А дело было в том, что она заметила в зале инспектора Килдэра, который приходил в их квартиру на Хэнуэй-стрит в тот день, когда забрали ее мужа; несмотря на свое пристрастие к крепким напиткам, она все время помнила об этом необычайном и страшном происшествии и, сидя в театре, каким-то необъяснимым образом соединила ужас того дня с ужасом, который сейчас должны были показать на сцене. Что до Килдэра, то он не обратил на нее внимания: он пришел в театр с Джорджем Фладом, и выглядели они как два семьянина, оставившие жен дома. Килдэр пришел на спектакль, можно сказать, из профессионального любопытства — дело Элизабет Кри расследовал инспектор Карри, его коллега из третьего полицейского округа. Но помимо этого он, конечно, хотел развеяться после неудачных поисков Голема из Лаймхауса. Почтили премьеру своим присутствием и критики-профессионалы; театральные обозреватели из «Пост» и «Морнинг адвертайзер» пришли в «Белл» впервые в жизни, и в их блокнотах уже начали появляться фразы, выражающие легкий интерес, смешанный с покровительственным пренебрежением. Но был там один критик, обладавший более острой восприимчивостью к мелодраме, — Оскар Уайльд, который, получив от редактора «Кроникл» заказ на эссе о характере зрительного зала на первых представлениях, решил начать с самой горячей театральной сенсации.