Даже когда сон идет ко мне, я боюсь в него погрузиться – меня одолевают кошмары, которые не рассеиваются и после пробуждения. Однажды мне привиделось, что я – маска, лежащая на прилавке какого-то магазина на Пиккадилли. Один за другим подходили люди и примеряли меня себе на лица; я видел свое отражение в зеркале, странное белое пятно, но потом они со смехом швыряли меня обратно на прилавок. Вздрогнув, я проснулся; я ловил воздух ртом, как утопающий.
Может быть, во сне ко мне возвращается дар художника, покинувший меня наяву? Может быть, ныне мне, растерзанному, вместо лиры Аполлона дарована флейта Марсия и страдания сделали меня провидцем? Один раз мне приснились двое ягнят и олень с отрезанной ногой – кровь из обрубка сочилась прямо на траву. Наутро я получил по почте фотографии детей; я заплакал, увидев в их лицах свои собственные детские черты, и, охваченный тоской, вышел из отеля. По той стороне улицы де Боз-Ар ковылял молодой человек; одна нога у него была отрезана по самое бедро. Может быть, смысл сновидений в том и состоит, что они предваряют действительность, делая ее переносимой для нас, превращая дитя в ягненка и страждущую душу в оленя? Во всяком случае, это пролило бы свет на тайну происхождения мифов, всех этих печальных легенд, преображающих дела человеческие и поднимающих их ввысь, как погребальная колесница.
В ночь перед тем, как умерла моя жена Констанс, она явилась мне во сне; она шла ко мне, протянув вперед руки, и я закричал: «Уходи! Уходи!» – сам не знаю, жалость то была или злоба.
Мне думается, что муки, которые я испытываю при пробуждении, – это муки осознания своей смертности; во сне я возвращаюсь в волшебный и страшный мир детства, где и радости, и ужасы переживаются куда острее – ведь ребенок не понимает, что они преходящи.
В этих огненно-ярких видениях тайно главенствует мать. Она смутно проглядывает за многими образами: другие лица, даже лицо Констанс, вдруг обретают ее черты; другие руки становятся ее руками. Как же иначе? Ведь я похож на нее столь многим. Иногда я думаю, что все лучшее во мне соткано из ее субстанции. Именно она вложила в меня то таинственное начало, которое живет во мне, рождая заветные мысли, – из них-то и возникло мое искусство. В прошлом я часто ловил себя на том, что пытался подражать ее жестам и манерам, и я вижу теперь, что, когда я писал, именно ее призрак мелькал передо мной в чаще слов. Хлорал начал действовать. Прервусь на минуту: люблю, когда повторяются уже знакомые радости.
Мой идеал женщины воплощен в Саломее; влечение – страшная вещь, и в безумии своем она уничтожает того, кто этому влечению противится. Мои персонажи-мужчины целиком принадлежат сфере фантазии, женщины – сфере искусства. Я всегда отдавал предпочтение своим героиням; я понимаю их, ибо они страшат меня. Только они, считающие жизнь игрой, могут позволить себе быть серьезными. Будь я женщиной, я достиг бы немыслимых высот. Хлорал холоден – этот арктический холод усыпляет меня. Скоро засну. Я уже вижу чудовищных бабочек, они садятся мне на лицо. Мне всюду мерещатся чудовища – прекрасные чудовища, слишком большие, слишком большие для нас.
Не годится терять нить повествования: мне нужно овладеть прошлым, наделив его смыслом, который открылся мне только теперь. Итак, я вернулся из Парижа в Лондон. Приехал я без гроша в кармане, как промотавшийся блудный сын, но я понимал, что меня примут обратно, лишь если мне будет что проматывать дальше. Так что, желая вернуть себе прежнее положение, я принялся за работу засучив рукава. Я отнес в ломбард золотую медаль, полученную в колледже Троицы, и поехал на север Англии читать лекции об Америке – не знаю, что причинило мне больше душевных мук.
Будущую свою жену Констанс я встретил в Дублине осенью того же года. Бедная Констанс – в последний раз мы виделись в тюрьме. Мы говорили о Сириле и Вивиане, но не о нас двоих – тут говорить было не о чем. Все слова, какие мог, всю ложь, какую мог, я уже выплеснул на нее за прошедшие годы. В этом ужасном месте она смотрела на меня с жалостью, но по-настоящему достойна жалости была она – тщеславный и слабый, я сам вверг себя в Ад и ее, невинную, увлек за собой.
В прошлом году в Генуе я пришел на ее могилу. Она похоронена на маленьком пригородном кладбище, заросшем роскошными дикими цветами; я был в расстроенных чувствах и попросил возницу подождать подольше. Меня сотрясали рыдания, бессмысленность которых я сознавал в полной мере. Жизнь проста, и в ней происходит самое простое. Я убил Констанс – смерть ее была столь же неизбежна, как если бы я дал ей выпить ад с ложки. И теперь на ее надгробном камне нет и следа моего имени.
Друзья часто спрашивали, почему я на ней женился, и я обычно отвечал, что хотел выяснить, что же она обо мне думает; но, по правде говоря, я и так это знал. Она любила меня, и этим все сказано – трудно сопротивляться любви столь невинной и столь самоотверженной. Я казался себе романтическим героем – не Вертером, которому любовь дарует силу, но Пеллеасом, который находит в ней спасение. Я женился на Констанс, потому что испытывал страх – страх перед тем, что могло бы случиться со мной, останься я один, страх перед желаниями, с которыми, раз поддавшись, я не сумел бы совладать. Я хотел строить свою жизнь, а не разрушать – на разрушающих я вдоволь насмотрелся в Париже, – и женитьба была для этого единственным средством. Если Констанс была ангелом, как я не раз говорил друзьям, то ангелом с огненным мечом, преграждающим мне путь в рай запретных наслаждений.
Моя мать одобрила этот союз. Констанс была красива, а женщины всегда восприимчивы к чужой красоте. Она была бледной и очень стройной; мать сказала, что у нее фигура мальчика, но я прикинулся, будто не понял. Она родилась в великолепной ирландской семье. Может показаться, что я исполнил долг перед своей нацией. Но главное то, что я всегда прислушивался к советам матери, она обладала очень верным здравым смыслом – по крайней мере в делах, не касающихся ее самой, – который в сочетании с ее осознанно театральной манерой поведения мог быть совершенно безжалостным. Они стали близкими подругами: вместе ездили за покупками и, если вечером меня не было дома, что, увы, случалось слишком часто, сидели вдвоем и говорили о детях или о госпоже Блаватской. Мать поддерживала Констанс вплоть до самого конца, когда горестная ноша стала слишком тяжела даже для нее.
Констанс с малых лет мечтала о замужестве; она лелеяла образ любящего сердца, охраняемого если не Пенатами, то по крайней мере бамбуковыми чайными столиками и цветастыми коврами. Она пыталась влиять на меня в этом направлении, но меня никогда не прельщала современная домовитость – вся эта жизнь особняков с неизменно звучащими вальсами и чувствами, взятыми напрокат в публичной библиотеке. Поэтому интерьер маленького дома на Тайт-стрит, который мы купили, сильно отличался от того, что было в то время принято; сейчас это вспоминается с трудом, но тогда, в начале восьмидесятых, невозможно было представить себе ни столик красного дерева без журналов, ни журналы без столика красного дерева. С помощью Годвина [67] мы устроили в Челси несколько великолепных интерьеров; чтобы создать их, понадобилось без малого шесть месяцев, чтобы разрушить – один подлый, горький вечер и толпа кредиторов.