В это самое мгновение „вольнолюбцы“ числом примерно в две тысячи сквернословят и потрясают большими палками, желая переведаться с ирландскими носильщиками портшезов и рабочими. Вся гвардия выведена и все конные в седле, хотя бедняги, несущие беспрерывную службу с пятницы, истомлены до крайности. Слава Богу, дождь пошел».
Письмо представляет интерес, поскольку написано второпях, по свежим впечатлениям; заслуживает внимания, к примеру, характеристика толпы как скопления «неимущего, несчастного, оборванного люда». Диккенс пишет о мятежниках более уничижительно, называя их «отбросами и накипью» города. На улицы вышла мстительная армия обиженных и обездоленных, грозя городу поджогами и погромами. Если когда-либо Лондон был близок ко всеохватному пожару — то именно в те дни. Во всей его истории не было более значительного восстания бедноты.
Постскриптум к письму с Чарлз-стрит содержит не менее интересную новость: «Около ста тысяч безумцев, вооруженных палками, дубинками и ломами, двинулись сейчас к Ньюгейтской тюрьме освобождать тех, кого они именуют своими доблестными соратниками». Сожжение тюрьмы и освобождение заключенных остаются самым поразительным и значимым актом насилия во всей истории Лондона. Уже были преданы огню дома некоторых судей и законодателей, но когда с криками «Теперь Ньюгейт!» к тюрьме из разных мест повалили толпы бунтовщиков, стало ясно: происходит нечто более основательное. Один из предводителей мятежа заявил, что отстаивает «общее дело»; когда его спросили, в чем это дело состоит, он ответил: «К завтрашнему утру в Лондоне не должно остаться ни одной тюрьмы». Совершенно ясно, что это была не просто попытка вызволить тех арестантов, что несколькими днями раньше шли под лозунгом «Долой папистов!». Это был удар по всей городской системе тюремных учреждений с ее гнетом, и тем, кто видел пожар своими глазами, почудилось, что «горит вся столица — нет, хуже того, все нации мира постигла гибельная участь, ибо настал конец всего и вся».
Толпы, которые двигались к тюрьме отовсюду — из Кларкенуэлла и Лонг-Эйкра, из Сноу-хилла и Холборна, — соединились у ее стен незадолго до восьми вечера. Мятежники окружили дом начальника тюрьмы Ричарда Акермана, расположенный перед главным зданием и выходивший на улицу. На крыше показался мужчина; он спросил, что им нужно. «У вас в заключении находятся наши друзья» — был ответ. «Мало ли кто у меня находится в заключении». Тут один из вожаков толпы — чернокожий слуга Джон Гловер — закричал: «Отпирайте ворота, черт вас дери, не то мы вас сожжем и сами всех выведем!» Удовлетворительного ответа не последовало, и бунтовщики бросились громить дом Акермана. «Что более всего способствовало распространению огня, — писал очевидец Томас Холкрофт, — это обилие всякой мебели, которую они выбрасывали из окон, сваливали кучей у дверей и поджигали; первым загорелся дом начальника, далее тюремная церковь, а оттуда пламя при содействии толпы перекинулось на тюрьму и охватило ее целиком». Создается впечатление, что сам вид тюрьмы с ее могучими стенами и зарешеченными окнами разъярил бунтовщиков, заставил их запылать решимостью не менее жаркой, чем головни, которыми они забрасывали тюремные ворота.
На эти ворота толпа обратила первые свои усилия. Свалив у них всю мебель, выброшенную из дома начальника, ее полили смолой и варом, и вскоре она полыхала вовсю. Ворота превратились в огненное полотнище, такое яркое, что ясно были видны часы на башне церкви Гроба Господня. Люди полезли на стены и стали бросать горящие факелы на крышу. Холкрофт продолжает: «На подмогу начальнику тюрьмы прибыл отряд констеблей в сто человек; толпа расступилась перед ними, дала пройти и, полностью окружив, кинулась на них с превеликой яростью. Жезлы констеблей были сломаны и превращены в головни, которые мятежники кидали в те места, куда не добрался еще огонь, и без того распространявшийся очень быстро».
Другой свидетель событий — поэт Джордж Крабб — вспоминал: «Они пробили крышу, выломали стропила и по приставным лестницам, которые имели с собой, спустились. Сам Орфей при нисхождении своем не выказал большей отваги и не имел большей удачи; огонь окружал их со всех сторон, ожидалось прибытие солдат, а бунтовщики лишь дерзко смеялись над всякой помехой». Крабб — один из четырех поэтов, которые видели происходящее воочию, тремя другими были Джонсон, Купер и Блейк. Высказывалось мнение, что весь вызов и ликующий хохот мятежных поджигателей получили воплощение в рисунке Блейка «Роза Альбиона», выполненном в том же году и изображающем юношу, который раскинул руки в жесте освобождения и торжества. Связь, однако, представляется сомнительной: события того вечера с их мрачным пафосом всем, кто их видел, внушали не восторг, а ужас.
Например, когда огонь охватил всю тюрьму, заключенным, которых хотели освободить, стало грозить сожжение заживо. Еще один очевидец — Фредерик Рейнолдс — писал: «Буйство толпы снаружи, вопли узников внутри, не чающих спасения от немедленной смерти в огне, грохот огромных отваливающихся кусков здания, оглушительный звон от ужасающего падения на мостовую раскаленных докрасна железных решеток, громкие торжествующие крики обуянных демонами мятежников при каждом новом успехе — все это соединялось в жуткую, устрашающую сцену». Наконец обугленные и все еще ярко пылающие ворота начали подаваться; толпа расчистила путь сквозь огненные их остатки и ринулась в тюрьму.
«Рвение бунтовщиков было поразительно, — отмечает Холкрофт. — Они вытаскивали заключенных, хватая их как попало — за волосы, за руки, за ноги. Чтобы дать узникам выход, они взламывали всевозможные двери с такой легкостью, словно всю жизнь провели в здешних лабиринтах». Они устремлялись по каменным коридорам с восторженными криками, которые смешивались с воплями заключенных, искавших выхода на свободу и спасения от подступающего огня. Замки и засовы выламывались так быстро, что можно было подумать, будто мятежникам содействует некая сверхъестественная сила.
Иных, истомленных и окровавленных, выносили на руках; других, которые брели наружу в цепях, тут же с торжеством вели в местную кузницу, и ликующая толпа под возгласы «Дорогу! Дорогу!» расступалась перед освобожденными. Из тюрьмы вышло более трехсот человек. Одни были избавлены от неминуемой казни и чувствовали себя воскрешенными; других поспешно увели друзья; третьи, у кого жизнь за решеткой вошла в привычку, изумленно и потерянно бродили среди развалин Ньюгейтской тюрьмы. В ту ночь и другие тюрьмы были подожжены и отперты, и на короткое время создалось впечатление, будто мир, основанный на законе и наказании, целиком и полностью разрушен. В последующие годы окрестные жители вспоминали неземное свечение, исходившее, казалось, от самих городских камней и мостовых. На миг Лондон испытал преображение.
Вполне закономерно, что от горящих руин тюрьмы мятежники направились на Блумсбери-сквер к дому лорда Мэнсфилда — «лорда — главного судьи». Одна из характерных черт Лондона XVIII века состояла в том, что жилища всех крупных должностных лиц и всех знаменитостей были горожанам хорошо известны. Погромщики прорвали заграждение из остроконечных железных прутьев, разбили окна, проникли в дом и, пройдя по всем его комнатам, часть мебели сломали, часть подожгли. В пламя были брошены картины, рукописи и книги, составлявшие библиотеку по юриспруденции; в зримой форме то было сожжение самого Закона. Здесь стоит привести один любопытный эпизод, произошедший в часы, когда огню предавались вся власть города и весь его гнет. Появившись в окне подожженного дома, один из бунтовщиков показал ревущей толпе «детскую куклу — несчастную игрушку… словно образ какого-то нечестивого святого». Прочитав об этом, Диккенс немедленно превратил куклу в символ всего, что было дорого обитателям дома; скорее уж, однако, в этом диковинно обобщенном, почти языческом лике можно увидеть некое божество мятежной толпы.