Столетием раньше на улицах Лондона был столь же знаменит Колли-Молли-Пафф — низенький горбун, тоже продававший пирожки и булочки. Корзинку он предпочитал носить не на руке, а на голове, и при тщедушном телосложении голос, которым он рекламировал свой товар, был у него могучий. Возгласы его узнавались безошибочно, и он появлялся на всех городских торжествах и публичных повешениях, неизменно вооруженный большой палкой для защиты от воришек, посягавших на его добро.
Тидци-Долл, торговавший имбирными коврижками на Хеймаркете, носил нарядную, яркую одежду и шляпу с пером, и ему выпала честь стать моделью для Хогарта; он был так знаменит среди жителей Лондона, что «однажды, когда его не оказалось на обычном месте… (он отправился на сельскую ярмарку), были напечатаны и тысячами продавались на улицах листы с историей его убийства». Его невымышленная смерть была не менее сенсационной: во время «ледяной ярмарки», когда на льду замерзшей Темзы устраивались увеселения, Тидди-Долл провалился во внезапно разверзшуюся трещину и утонул.
В Лондоне всегда хватало разного рода чудаков, пользовавшихся уличной славой. Томас Кук из Кларкенуэлла, знаменитый скупец, на смертном одре потребовал назад деньги у хирурга, не сумевшего его вылечить. Врач Мартин Ван Бутчелл разъезжал по Вест-энду на пони, на боках у которого были намалеваны красные пятна. С крыльца своего дома на Маунт-стрит он продавал апельсины и имбирные коврижки; он набальзамировал тело первой жены и держал его в гостиной. Как пишет Эдвард Уолфорд в «Лондоне старом и новом», «он первую жену одевал в черное, а вторую в белое, никогда не допуская перемены цвета». Он поразил современников тем, что отпустил бороду — и это в конце XVIII века! — и столь же сильно поразил их тем, что стал «одним из первых убежденных трезвенников».
Бенджамин Коутс впервые обратил на себя внимание в 1810 году, когда арендовал театр «Хеймаркет», чтобы единственный раз выступить в роли Ромео; он вышел на сцену «в небесно-голубом шелковом плаще, щедро усыпанном блестками, в красных панталонах, в белой муслиновой жилетке и в парике эпохи Карла II, увенчанном складным цилиндром». К несчастью, голос у него был «гортанный», и смех, который вызвало само его появление, усугубился тем, что «его чересчур тесные панталоны разошлись по швам, и скрыть это было невозможно». В тот вечер к нему навсегда приросло прозвище «Ромео Коутс»; его часто видели разъезжающим по улицам в экипаже, похожем на морскую раковину. Предельная живость и энергия этого человека ставят его в один ряд с гравером Уильямом Вулеттом, который, окончив очередную работу, всякий раз палил из пушки, установленной на крыше его дома на Грин-стрит близ Лестер-сквер.
Порой и женщины производили необычайное впечатление своим особым обликом или поведением. Жила в Лондоне, например, богатая и образованная мисс Бэнкс, носившая стеганую юбку с «двумя громадными карманами, полными книг всевозможных размеров». Отправляясь на охоту за той или иной книгой, она неизменно брала с собой рослого слугу «с палкой почти такой же длины, как он сам». Во время этих вылазок, как пишет все тот же Уолфорд, ее «не раз принимали за уличную певицу». Мисс Мэри Льюкрайн около пятидесяти лет безвылазно просидела у себя на Оксфорд-стрит за закрытыми ставнями — одна из тех старых дев, что уходили в добровольное затворничество, спасаясь от города с его тревогами и жестокостями.
Некоторые лондонцы приобрели известность из-за своего рациона. В середине XVII века Роджер Крэб из Бетнал-грин питался «щавелем, мальвой и прочими травами» и пил только воду; в конце XX века Стэнли Грин, неизменно в куртке и кепке, ходил по Оксфорд-стрит с плакатом; «Меньше белка — меньше страстей». Двадцать пять лет уличные толпы обтекали его, почти не замечая, поглощенные своим обычным шумно-суетливым движением.
Лондон — город, вечно преследуемый роком. Его всегда сравнивали с Иерусалимом, который так пылко изобличали пророки, а его могучий дух неоднократно пытались укротить словами Иезекииля: «…скажи обмазывающим стену грязью, что она упадет… и бурный ветер разорвет ее» (Иезекииль, XIII. 11). В XIV веке Джон Гауэр сокрушался, предсказывая ему близкую гибель, а в 1600 году Томас Нэш написал: «Лондон скорбит, и Ламбет весь в печали; торговцы проклинают день, когда их матери зачали… Так от зимы, от мора и чумы спаси нас, милостивый Боже!» В 1849 году граф Шафтсбери назвал Лондон «Городом чумы», а один из персонажей оруэлловского романа «Пусть цветет аспидистра» говорит о нем как о «городе мертвых».
О природе лондонского страха написано многое. Джеймс Босуэлл приехал в город в 1762 году. «Я стал опасаться, не поразит ли меня нервная лихорадка — в этом не было бы ничего удивительного, ибо она уже приключилась со мной после такой же хвори, когда я в последний раз посещал Лондон. Я был весьма угнетен». В комментарии издателя к выполненному Ларуном изображению уличных торговцев подчеркиваются следы беспокойства на их лицах, в особенности «пустые, испуганные глаза». В стихотворении Уильяма Блейка «Лондон» рассказчик, гуляя по улицам близ реки, признается: «На всех я лицах нахожу / Печать бессилья и тоски» [39] , а затем слышит «плач напуганных детей… вздох солдата-горемыки… проклятие блудницы» и видит «слезы новорожденных». На иллюстрации, которой поэт сопроводил свое произведение, изображен ребенок, греющийся у огромного костра, который уже сам по себе выглядит символом несчастья. В своем рассказе о чуме 1664 и 1665 годов Дэниел Дефо сообщает, что в городе царят нервное возбуждение и страх. Кто-то сказал о Теккерее: «Похоже, будто город — его болезнь, и он не может удержаться от перечисления ее симптомов» и добавил: «Это еще одна черта, по которой узнаешь истинного лондонца». В стихотворении Томаса Гуда лондонские камни кричат вслед женщине, скачущей по улицам на коне: «Бейте ее! Кромсайте ее! Пусть брызнут ее мозги! Пусть кровь зальет ее платье!»
В городе всегда было достаточно причин для того, чтобы привести человека в смятение: шум, бесконечная спешка, неистовость толпы. Лондон сравнивали с тюрьмой и могилой. Немецкий поэт Генрих Гейне жаловался, что «этот непомерный Лондон подавляет воображение и угнетает душу». В «Лондонских воспоминаниях» Хекторна повествуется, как некий солдат в 1750 году предсказал землетрясение и «огромные массы народу потекли из Лондона в провинцию, и все окрестные поля были заполнены людьми, бегущими от обещанной катастрофы». Несчастного провидца отправили в сумасшедший дом. Однако симптомы страха никогда не сходили на нет. Во времена эпидемий многие горожане умирали попросту от испуга, и было замечено, что в трактатах XIX века часто попадается слово «мрачный» (gloom). Его связывают с туманами, характерными для Лондона, но похоже, что в нем есть и более сокровенный, более тревожный смысл. Ноябрь был излюбленным месяцем лондонских самоубийц, и в дни самого густого тумана «людям, по их признаниям, казалось, будто наступает конец света». Именно эти слова были употреблены обитателями Уайтчепел-роуд, когда взорвалась пиротехническая фабрика. Эта фраза непроизвольно срывалась у людей с языка — точно было какое-то подспудное желание, чтобы все наконец кончилось. После посещения Всемирной выставки в Лондоне Достоевский заметил: «Вы даже как будто начинаете бояться чего-то… вам отчего-то становится страшно. Уж не это ли в самом деле достигнутый идеал? — думаете вы, — не конец ли тут?» [40]