Убийца внутри меня | Страница: 41

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

После этого папа затянул узду. Я и часу не мог пробыть вне его поля зрения, чтобы он меня не проверил. Так прошло много лет, и следующего удара я не нанес, и стал отличать женщин вообще от той женщины. Папа немного отпустил поводья; казалось, я нормален. Но время от времени я ловил себя на этих своих гробовых шуточках — так я пытался сбросить кошмарное напряжение, что копилось во мне. Но даже без оглядок на шуточки я знал — только не хотел признавать, — что со мной не все в порядке.

Если бы мне удалось куда-нибудь удрать, где мне бы не напоминали постоянно о том, что случилось, если б я получил то, чего хотел — что заняло бы мне ум, — все, может, сложилось бы иначе. Но удрать я не мог, а тут мне не хотелось ничего. И потому ничего не изменилось; я по-прежнему искал ее. И любая женщина, делавшая то, что делала она, была ею.

Я много лет отталкивал Эми не потому, что не любил ее, а потому, что любил. Я боялся того, что может между нами произойти. Боялся того, что могу сделать… что и сделал в итоге.

Теперь я мог признать: никогда я всерьез не верил, будто Эми мне все осложнит. Она была слишком гордой; ей было бы слишком больно; да и как ни верти, она меня любила.

И серьезной причины бояться, будто Джойс мне все осложнит, у меня тоже не было. Судя по тому, что я про нее знал, она была слишком расчетлива. Но если б и обиделась — разозлилась так, что плевать на все, — тоже ничего бы не добилась. Она же просто шлюха, а я из старой семьи, во мне порода; она бы не успела и пару раз рот раскрыть, как ее бы выдворили из города.

Нет, я не боялся, что она распустит язык. Не боялся, что, если останусь с нею, уже не буду себя контролировать. Я себя и раньше не контролировал. Никакой власти над собой — одно везенье. Ведь кто бы ни напомнил мне о моем бремени, кто бы ни сделал то, что сделала она, — тот будет убит…

Кто угодно. Эми. Джойс. Любая женщина, которая хотя бы на миг станет ею.

Я их убью.

Буду стараться, пока не убью.

Элмеру Конуэю тоже пришлось пострадать — из-за нее. Майк взял мою вину на себя, а потом его убили. У меня было не только мое бремя, но и ужасный долг перед Майком, и оплатить этот долг я не мог. Я никогда бы не смог отплатить ему за то, что́ он для меня сделал. Я мог только одно — то, что и сделал… попробовал рассчитаться с Честером Конуэем.

Главным образом из-за этого я и убил Элмера — но не только. Конуэи входили в тот круг, жили в том городе, что сомкнулся вокруг меня: самодовольные ханжи, лицемеры, все до единого — вонючки, а мне с ними приходилось сталкиваться каждый день. И я должен был щериться, улыбаться им, говорить приятное; может, такие люди есть везде, но когда от них невозможно удрать, когда они все время к тебе лезут, а ты не можешь удрать, никогда, ни за что не можешь от них удрать…

Ну, в общем.

Бродяга. И еще кое-кому я отомстил. Не знаю — насчет них я как-то не уверен.

Никому из них жить здесь не надо. Они из тех, кто берет, что дают, потому что на сдачу у них нет гордости или кишка тонка. Может, все дело в этом. Может, мне кажется, будто мужик, который не огрызается, когда способен и должен, заслуживает худшего, что можно ему прописать.

Может быть. Насчет подробностей я не уверен. Я вам могу только общую картину представить; даже специалистам большее не под силу.

Я много чего читал у одного мужика — по-моему, фамилия Крепелин — и все не запомнил, конечно, даже сути не вспомню. Но лучшие куски, самое важное — вот, мне кажется, примерно так:

«…трудно к изучению, поскольку так редко обнаруживается. Заболевание обычно начинается в период полового созревания и зачастую предваряется сильным потрясением. Больной страдает от сильного чувства вины… в сочетании с ощущением фрустрации и преследования… которые с возрастом усугубляются; однако поверхностные признаки… расстройства редки, если вообще имеются. Напротив, поведение больного представляется целиком и полностью логичным. Он рассуждает здраво и даже проницательно. Он полностью осознает, что́ делает и почему…»

Это написано о болезни — точнее, болезненном состоянии, которое называется dementia praecox. Шизофреническое слабоумие паранойяльного типа. Обостренное, рецидивное, с осложнениями.

Неизлечимо.

Написано это, можно сказать, обо…

Но я смекаю, вы это и так знаете, правда?

23

В тюрьме я провел восемь дней, но никто меня не допрашивал, да и номеров, вроде пластинки с голосом, больше не откалывали. Отчасти я даже рассчитывал, что номера будут, потому что в этой своей улике они быть уверены никак не могли — в моей реакции то есть. Не знали толком, оговорю ли я сам себя. А если и были уверены, предпочли бы, чтоб я раскололся и признался по собственной воле, я их знаю. И тогда они бы отправили меня прямиком на стул. А иначе — использовав улики — они этого не могли.

Но я так смекаю, что у них в тюрьме больше ни на какие номера не было средств, а может, техники не раздобыли. Как бы то ни было, номеров не откалывали. И на восьмой день часов в одиннадцать вечера меня перевели в психиатрическую больницу.

Меня определили в неплохую палату — несколько лет назад, когда отвозил в дурку одного беднягу, я видел гораздо хуже — и оставили в покое. Но я огляделся и сразу понял, что за мной следят через щелочки в стенах под самым потолком. Мне бы не оставили в палате табак, спички, стакан и кувшин с водой, если б за мной никто не наблюдал.

Интересно, подумал я, как далеко мне разрешат зайти, если я вдруг кинусь резать себе горло или обматываться простыней и себя поджигать, — только над этим я думал недолго. Час был поздний, а я просто умотался спать на шконке в холодной. Я выкурил пару самокруток и окурки загасил очень аккуратно. Потом с непогашенным светом — выключателя в палате не было — растянулся на кровати и заснул.

Часов в семь утра вошли дородная медсестра и парочка ребят в белых куртках. Сестра смерила мне температуру и пульс, а они стояли и ждали. Потом она ушла, а санитары отвели меня по коридору в душевую и посмотрели, как я моюсь. Они не грубили, руки не выкручивали, но и разговаривали только по делу. А я с ними вообще не беседовал.

Я вылез из-под душа и опять надел эту короткую ночную рубашку. Мы вернулись в палату, и один санитар заправил мне постель, пока другой ходил за моим завтраком. Болтунья на вкус была какой-то жухлой, кроме того аппетиту не способствовало, что, пока я ел, они убирались в палате, выливали эмалированный горшок и так далее. Но съел я почти все и выпил жидкий еле тепленький кофе. Когда я доел, они тоже закончили с уборкой. Ушли и опять меня заперли.

Я выкурил самокрутку, и это было приятно.

Интересно… нет, вообще-то неинтересно. Чего тут интересного — провести вот так всю жизнь? Минимум раз в десять гаже, потому что сейчас я у них был диковиной. Сейчас меня тут прятали; на самом деле меня, конечно, похитили. И всегда есть шанс, что поднимется вонь. Но если нет, даже если меня сюда посадили — ну, все равно я диковина, только другая. Мне тут будет хуже, чем всем остальным.