— Я не собираюсь возвращаться, — качнул головой Обнорский. — Прощай. Прости меня, Лида… Он шагнул на лестничную площадку и захлопнул за собой дверь… На улице было уже темно — в конце ноября в Питере темнеет очень рано…
Андрей вышел на набережную Невы, постоял, бездумно глядя в черную воду, закурил и пошел к Литейному мосту… Ему было… нет, это даже нельзя назвать словом «плохо»… Ему было так… В общем, не дай Бог никому…
Журналистское расследование закончилось… Одного только Андрей не мог понять: как же так получилось, какие высшие силы допустили, что за информацию в этом расследовании он все время расплачивался не своей, а чужой кровью? Почему же он-то остался жив?…
Впрочем, это, наверное, ненадолго. Так и должно быть… Душа у него и так уже умерла… Или, точнее, ее убили… Очень хотелось заплакать, но слез не было… Словно выгорело все в груди, осталась только горькая зола…
Он шел покачиваясь, как пьяный, и даже не пытался закрыться от резких порывов пронизывающего ноябрьского ветра…
Даже в будние дни в Эрмитаже, который часто называют главным музеем России, посетителей хватает. Правда, по залам ходят в основном приезжие.
Петербуржцы если и заглядывают в свои музеи, то обычно в выходные, да и то… Коренной петербуржец считает, что раз музеи у него, как говорится, под боком, то посетить их он всегда успеет. Так жители курортных южных городов иногда относятся к морю — чего в нем каждый день плескаться…
Бродивший по залу западноевропейской живописи черноволосый, чуть сутуловатый парень тем не менее был коренным петербуржцем. Звали его Андрей Обнорский, а работал он заведующим криминальным отделом городской «молодежки». Точнее — бывшей «молодежки».
Парень явно кого-то ждал, время от времени посматривая на часы. Он подошел к одной из картин и внимательно начал ее разглядывать — на холсте изображалось похищение Зевсом царевны Эгины, табличка свидетельствовала, что над полотном трудился великий Рембрандт. Обнорский долго рассматривал картину с каким-то странным выражением на лице. Казалось, на него накатил внезапный приступ головной боли — Андрей поморщился и закрыл глаза…
В конце ноября 1992 года, когда в поселке Сосново погибли Шварц, Ирина Васильевна Гордеева и четверо неизвестных, ему казалось, что жизнь кончилась. Он и не верил больше никому, ничего не боялся — потому что ничего уже не хотел и ничего ни у кого не просил, потому что никто ему не мог дать самого главного: избавления от мук совести… Андрей считал что Лебедева, Кондрашов, Гордеева и Вихренко погибли из-за него, — и никто не мог убедить его в обратном. Более того, их смерти оказались абсолютно напрасными, потому что настоящая — рембрандтовская, а не варфоломеевская — «Эгина» погибла в огне…
Позже он удивлялся, как не сошел с ума в те дни… Ему казалось, что Бог отвернулся от него… Так кто же поддержал его тогда?
Пару недель после пожара в Соснове Обнорского пытались дергать в разные прокурорские и милицейские кабинеты, но он наглухо включил дурака, везде тупо повторял, что ничего не знает, ничего не видел и вообще сам ничего не понимает… Разговаривал с ним и Ващанов — подполковник остался доволен этим разговором и потухшими глазами Серегина, Геннадий Петрович посоветовал Андрею не лезть в разные сомнительные авантюры и обещал всегда помогать с «объективной информацией», необходимой для «любого нормального криминального журналиста». В конце концов от него все отстали…
Андрей и сам даже не мог толком объяснить, что с ним происходило, — словно какое-то реле в голове перегорело… Окружающую действительность Серегин воспринимал вяло и равнодушно… Это в какой-то мере и спасло его — иначе, вполне возможно, Андрей учинил бы какую-нибудь скверную вещь над своим организмом…
В середине декабря, когда шок стал чуть-чуть проходить, Обнорский ненадолго встрепенулся. Он даже попытался изложить на бумаге все, что случилось с ним в ноябре. Для кого он пытался писать? Андрей и сам не знал этого…
Письменную исповедь свою он тогда довести до конца не смог — стали ему чудиться голоса погибших, а перед глазами вставали их лица… Они словно упрекали Андрея за его гордыню и за то, что он хотел самостоятельно раскрыть тайну «Эгины», руководствуясь в том числе и своими журналистскими амбициями… Кто сказал, что плата своей кровью — самая страшная? Самая страшная плата — это чужая кровь, пролитая ради твоих идей и планов…
Утверждение это, естественно, распространяется лишь на тех, в ком осталась хоть капля совести, а потому не касается, например, политиков.
Серегин политиком не был, поэтому тяжело запил и словно снова усыпил свой мозг, залил его водкой…
Нет, иногда он появлялся в редакции и даже выполнял норму строкажа, но материалы, которые он сдавал в печать, писал словно не Серегин, а кто-то другой. Исчезло из них что-то, что раньше задевало читателей за живое, за что они (читатели то есть) прощали Андрею огрехи стиля и некоторую неуклюжесть пера… Обнорский стал обычным криминальным репортером, действовавшим по простой схеме — побольше крови, ужасов, спермы, а в конце материала — торжество справедливости и арест злодеев… Ну а если не арест, то уверенность в неизбежном аресте… А еще из его статей напрочь исчезла аналитика…
Пил он почти каждый вечер, меняя компании и женщин, у него появилось много знакомых, его стали в самых разных кругах принимать как своего парня…
Короче, потихоньку-полегоньку начал Обнорский превращаться в заурядную сволочь. Скорее даже не в сволочь — в ничтожество.
Очнулся он по-настоящему только в марте 1993 года… Может быть, наступившая весна сумела разморозить его душу? Трудно сказать… Но только дошло до Андрея в один прекрасный день, что если уж суждено было ему уцелеть тогда, в ноябре девяносто второго, то, наверное, не выполнил еще журналист Серегин всего, предначертанного ему в этой жизни.
Медленно, очень медленно возвращались к нему силы и надежды, он словно выздоравливал понемногу от тяжелой болезни…
И в марте 1993 года он все-таки заставил себя записать на бумаге все, что смог узнать о проклятой картине Рембрандта и о событиях ноября девяносто второго… Он писал все честно и откровенно, не щадил себя и тщательно отделял факты от предположений и умозаключений… Рукопись получилась довольно объемной, работал над ней Обнорский почти месяц, а потом упаковал пачку листов в пластиковую папку и спрятал до поры в глухой деревне в Вологодской области — там его родители еще в восемьдесят девятом году купили ветхий домишко…
Эта рукопись стала началом большой работы. День за днем по крупицам, по песчинкам и капелькам стал он собирать свое собственное досье на человека, о котором впервые услышал от умирающего Барона — на Антибиотика…
Информации было крайне мало, а та, что попадала к Обнорскому, отличалась порой противоречивостью и явным неправдоподобием, но он фиксировал все, тщательно маскируя и «легендируя» свой интерес во время встреч с источниками. Андрей еще не знал, для чего он делает эту черную и неблагодарную работу, но день ото дня в нем крепла уверенность, что делать это необходимо.