— Да, — невесело усмехнулся Серегин, — мог бы, конечно… Результат был бы, наверное, такой же — капитан-то этот до сих пор работает в угрозыске, ничего с ним не сделали, даже не наказали никак… А вот меня несколько раз пытались на допросы дернуть… Да, ловко вы меня поймали, Юрий Александрович, действительно очень часто хочется самому справедливость восстанавливать и разных гадов карать по собственной совести… Но ведь я не представитель власти, не государственный чиновник. С меня и спрос другой. Я — журналист, работаю в независимой газете, принадлежащей трудовому коллективу… Мне еще простительно бывает действовать по-партизански…
Журналист лукаво улыбнулся, и старик подумал, что парень-то, похоже, действовал «по-партизански» не раз и не два, да и останавливаться, судя по всему, не собирается… Юрию Александровичу Серегин нравился все больше и больше. Барон специально подбрасывал ему разные дискуссионные темки — смотрел, как прореагирует… Хорошо парень сказал насчет государственной жестокости, Михеев и сам думал примерно так же, а все темы насчет Петра Первого и Иосифа Виссарионовича прогнал нарочно, потому что, если бы журналист с ним согласился, — тогда стоило бы еще очень хорошо подумать, прежде чем довериться ему… Однако экзамен, о котором газетчик ничего не подозревал, еще не кончился, вор хотел протестировать его еще глубже, слишком уж велики были ставки в этой игре… Тем временем Серегин загасил недокуренную сигарету, уселся поудобнее, подперев щеку рукой, и попросил:
— Юрий Александрович, расскажите, пожалуйста, о себе… О своем детстве, о том, как и почему ваша судьба сложилась так, как она сложилась… Мы про те времена мало знаем, а вы — очевидец… Ладно?
— Ладно, — кивнул Барон. — Я в последнее время сам часто детство вспоминаю… Говорят, это перед смертью так бывает… Ну, с чего начать-то… Родился в Питере во вполне приличной семье, и мои родители, наверное, очень удивились бы, если бы узнали, какие финты начнет выкручивать судьба с их сыном…
Юрий Александрович рассказывал спокойно и свободно, правда, сначала он немного косился на диктофон, но потом словно забыл, что говорит под запись.
Барон описывал свою жизнь незатейливо и без прикрас, незаметно для себя увлекся и начал вдруг вспоминать такие детали, которые, казалось, забыл навсегда… Старик был хорошим рассказчиком, а Серегин — отличным слушателем: парень слушал так, что ему хотелось рассказывать, иногда журналист задавал какие-то вопросы или просто реагировал междометиями, чувствовалось, что ему действительно интересно, интересен прежде всего сам Михеев и его судьба и только во вторую очередь Михеев как материал для сенсационной статьи… К слову сказать, умение хорошо слушать иногда бывает более важным, чем умение хорошо рассказывать. Барона мало кто так слушал за всю его долгую и страшную жизнь, разве что Ирина…
В отличие от газетчика оперуполномоченный Владимир Колбасов был слушателем неважным (хотя умение слушать должно быть неотъемлемой частью оперского искусства), ему было скучно и неудобно — ухо, казалось, намертво прилипло к нагревшейся алюминиевой миске. С точки зрения опера, старик ничего интересного не говорил, так, молол какую-то ностальгически-философскую чушь… Тем не менее Колбасов добросовестно помечал все, что говорил старик, скорописью в своем блокноте и время от времени поглядывал на часы, торопил стрелки — скорее бы уж эти двое закончили свою бодягу… Для него время тянулось медленно, а для Серегина с Михеевым — наоборот, быстро.
Барон заметил, что пролетело полтора часа, только когда журналист вынул из своего диктофона девяностоминутную кассету и вставил новую…
— Скажите, Юрий Александрович… — Серегин запнулся на мгновение, но потом взглянул старику в глаза и решил все-таки задать свой вопрос: — А вам не хотелось бы все переиграть в жизни? Ну, по-другому ее прожить, если бы такая возможность выпала?
— Нет, — мотнул головой Барон. — Я сам задавал себе этот вопрос. Не хотел бы я ничего переиграть. У меня была очень интересная жизнь, а главное — я всегда был свободен, даже тогда, когда в этой стране про демократию с гласностью еще и не слыхивали… Ну да, были у меня свои издержки — крытки да зоны, там, спору нет, жизнь не сахар… Но зато я на воле жил так, как хотел, мало в чем себе отказывал, и начальников надо мной не было… Я жил интересно, понимаете, молодой человек? Интересно, и так, как хотел… Нет, жизнь у меня получилась. Был я счастлив, точно был… Любил, и меня любили… Я много людей от смерти спас — мне ведь тоже приходилось приговоры выносить, но не советские, а человеческие… Журналист медленно кивнул и задал новый вопрос:
— А потерпевшие… Те, кого вы обносили, — вам никогда не было их жалко? Юрий Александрович фыркнул:
— Этих-то? Я вас умоляю… На государево я никогда руку не поднимал… А мои потерпевшие были жуликами еще почище меня, они сами людей обворовывали и грабили, скапливали огромные ценности. А я имел интерес их этих ценностей лишить… Был у меня один потерпевший, некто Кренц, скромный бухгалтер из сберкассы… Я когда его квартиру посетил, мне дурно чуть не стало — как в музей попал, честное слово… Но взял я у Кренца только две папки с орденами архимандрита Киевского, а до остального даже не дотронулся — зачем даже барыгу совсем-то раздевать? Пусть поделится с ближним долей малой — и хватит… А Кренц себе еще наворовал бы, если бы через год после того дела сосулька ему на голову не упала… Жулики — они ведь очень быстро снова становятся жирными… И жалеть их нечего. Поверьте мне, нет у нас в стране настоящих коллекционеров, потому что нельзя у нас было коллекционировать предметы искусства без спекуляций, воровства и разных других подлостей… Это просто невозможно было. Это и сейчас невозможно… Все самые известные коллекции собирались на обманах и мошенничествах!
Барон разволновался и закашлялся. Серегин, внимательно глядя на него, подождал, пока старик отдышится, и с какой-то странной интонацией поинтересовался:
— Ну а кроме ваших… э-э-э… занятий было у вас в жизни еще что-то? Любовь, женщины интересные?
— Женщины? — Юрий Александрович распрямился и сверкнул глазами совсем по-молодому. — Еще какие! Вы, Андрей, даже не поверили бы мне, если бы я вам некоторые имена назвал… Женщин было много… Я ведь не всегда был таким, как сейчас, больным и старым… Правда, настоящая любовь у меня только, что называется, под занавес случилась… Вы не думайте, что я по притонам с марухами валялся… Жена у меня была такая, что любой бы позавидовал… Искусствовед, умница, а глаза — глаза такие, что хоть картины пиши…
— Вы говорите, была? — Журналист посмотрел на старика с сочувствием. — Она что, умерла? Простите, если я задаю бестактные вопросы…
— Не будем об этом, — ушел от прямого ответа старик. — Я теперь с моей Ирой-лебедушкой только на том свете увижусь. Если он есть, конечно… Эх, молодой человек, какой у нас с ней красивый роман был… Я ей долго не говорил, кто я такой на самом деле, потерять боялся… А она меня, даже когда все узнала, не бросила… Для нее, для Иринушки моей, люди как картины всегда были, а картины — как люди, столько она мне всего про разную живопись рассказывала, даже про ту, которую сама ни разу не видела… Помню, были мы с ней в Эрмитаже на выставке итальянского искусства шестнадцатого-двадцатого веков из собраний музеев Милана… Тогда три крупнейших миланских музея — Кастелло Сфорцеско, Пинакотека Брера и Галерея современного искусства — около тридцати шедевров в Питер прислали… Ирина встала перед «Венецианскими любовниками» Бордоне — и плачет… Я говорю: