– Амадео, – старался убедить меня Мастер, – не бывает добра, основанного на страданиях и жестокости; не бывает добра, построенного на лишениях маленьких детей. Амадео, из любви к Богу повсюду произрастает красота. Посмотри на эти краски: они созданы Богом.
Чувствуя себя в его объятиях в безопасности, обхватив его руками за шею, я постепенно впитал в свое сознание детали огромного алтаря. Я вновь и вновь обводил его взглядом, стараясь не упустить ни одного мелкого штриха.
Я указал пальцем на льва, спокойно сидевшего у ног святого Марка, на лежащую перед святым книгу, страницы которой он листал, – казалось, они действительно переворачиваются... А лев выглядел совершенно домашним и кротким, как дружелюбный пес у очага.
– Это рай, Амадео, – повторил он. – Что бы ни вбило прошлое тебе в душу, забудь об этом.
Я улыбнулся и медленно, ряд за рядом, осмотрел фигуры стоящих святых, а потом тихо рассмеялся и доверительно шепнул господину на ухо:
– Они разговаривают, бормочут, болтают друг с другом, совсем как венецианские сенаторы.
В ответ послышался его приглушенный, сдержанный смех:
– О, я думаю, сенаторы ведут себя пристойнее, Амадео. Я никогда не видел их в таких фривольных позах, но это, как я уже говорил, и есть рай.
– Нет, господин, посмотри туда. Святой держит икону, прекрасную икону. Господин, я должен тебе рассказать...
Я замолчал. Меня бросило в жар, а все тело покрылось капельками пота. Глаза жгло, как огнем, и я ничего не видел.
– Мастер... – Ко мне наконец вновь вернулся голос. – Я в диких степях. Я бегу. Я должен спрятать ее среди деревьев...
Откуда ему было знать, о чем идет речь, – что я говорю об отчаянном побеге в прошлом, связное воспоминание о котором осталось в моей памяти, о побеге через степь со священным свертком в руках, со свертком, который нужно развернуть и укрыть под сенью деревьев.
– Посмотри, господин, икона...
Мне в рот полился мед. Густой и сладкий. Он тек из холодного источника, но это не имело значения. Я узнал этот источник. Мое тело превратилось в кубок, который встряхнули, чтобы взболтать его содержимое и растворить всю горечь, оставив лишь мед и дремотное тепло.
Когда я открыл глаза, то увидел, что вновь лежу на нашей кровати. Жар как рукой сняло. Лихорадка прошла. Я перевернулся и приподнялся, опираясь на подушки.
Мой господин сидел у стола. Он перечитывал то, что, видимо, только что написал. Его светлые волосы были перевязаны лентой. Ничем не скрытое лицо с точеными скулами и гладким узким носом казалось на удивление красивым. Он посмотрел на меня и улыбнулся.
– Не гоняйся за воспоминаниями, – сказал он, словно продолжая разговор, который мы не прерывали, даже пока я спал. – Не ищи их в церкви Торчелло. Не ходи к мозаике Сан-Марко. Со временем все эти пагубные вещи вернутся сами собой.
– Я боюсь вспоминать, – прошептал я.
– Знаю, – ответил он.
– Откуда ты знаешь? – спросил я его. – Это скрыто в моем сердце. Она только моя, эта боль.
Мне было стыдно за свою дерзость, однако, сколько бы я ни раскаивался, моя дерзость проявлялась теперь все чаще и чаще.
– Ты действительно во мне сомневаешься? – спросил он.
– Твои достоинства неизмеримы. Все мы это знаем, но никогда не обсуждаем, и мы с тобой тоже никогда не говорим о них.
– Так почему ты не хочешь довериться мне, вместо того чтобы цепляться за обрывки собственных воспоминаний?
Он поднялся из-за стола и подошел к кровати.
– Пойдем, – сказал он. – Лихорадки больше нет. Следуй за мной.
Он повел меня в одну из многочисленных библиотек в палаццо, в неубранное помещение, где в беспорядке валялись рукописи. Он редко работал в этих комнатах, а точнее, практически никогда. Он оставлял там свои новые приобретения, чтобы мальчики занесли их в каталог, а позже относил то, что считал необходимым, в нашу комнату.
Порывшись на полках, он отыскал нужную папку, большую, потрепанную, из старой желтой кожи, с протершимися углами. Белые пальцы разгладили большой лист пергамента. Он положил его на дубовый письменный стол так, чтобы мне было видно.
Картина, старинная...
Я увидел, что на ней изображена огромная церковь с золотыми куполами, необыкновенно величественная и красивая. На ней горели буквы. Они были мне знакомы, но я не мог заставить себя вспомнить их и тем более произнести вслух.
– Киевская Русь, – сказал вместо меня Мастер.
Киевская Русь...
Мной овладел невыразимый ужас.
– Она разрушена, сожжена! – непроизвольно вырвалось у меня. – Такого места нет! В отличие от Венеции его не существует. Оно разрушено, там царят холод, грязь, безнадежное отчаяние!.. Да, именно эти слова подходят больше всего...
У меня закружилась голова. Я почувствовал, что вижу путь к избавлению от безысходной скорби, но он был холоден, темен и извилист, с множеством поворотов, и в конце концов вел к миру вечной тьмы, где единственное, чем пахнут руки, кожа, одежда, это сырая земля.
Я попятился и убежал от Мастера.
Я промчался по всему палаццо.
Буквально слетев вниз по лестнице, я пронесся по темным комнатам первого этажа, выходившим на канал...
Вернувшись, я нашел его одного в спальне. Он, как всегда, читал – свою любимую в последнее время книгу: «Утешение философией» Боэция – и, когда я вошел, бросил на меня спокойный взгляд.
Я стоял, погруженный в размышления о своих болезненных воспоминаниях.
Я не мог их поймать. Да будет так. Они унеслись в небытие, как листья по аллее, – листья, которые время от времени непрерывным потоком падают, сорванные ветром, мимо окрашенных в зеленый цвет стен из маленьких садиков, устроенных на крышах домов.
– Я не хочу... – пробормотал я.
Существует лишь один Бог во плоти. Мой господин, мой Мастер.
– Когда-нибудь к тебе все вернется, когда у тебя хватит сил этим пользоваться, – сказал он, захлопывая книгу. – А пока... Позволь мне тебя утешить.
О да, к этому я был готов как никогда.
Как же долго тянулись без него дни! К наступлению ночи, когда зажигали свечи, я сжимал руки в кулаки. Бывали ночи, когда он вообще не появлялся. Мальчики говорили, что он уехал по делам чрезвычайной важности и что в доме все должно идти так же, как и при нем.