В родной Вене он ограничивался интрижками с известными актрисами или дорогими кокотками, хотя такие связи доставляли ему гораздо меньше удовольствия, чем поездка в его «даймлере». Он был не глуп, понимал, что его угасающий сексуальный аппетит объясняется возрастом, и примирился с тем, что только нечто необычное может его возбудить. Эта молодая женщина с лицом Флоры кисти Боттичелли и фигурой беременной захватила его так, как он не был увлечен со времени его романа с негритянкой из Судана годом раньше в Париже.
— Моя дорогая фрау Дорфрихтер, — покачал он головой, — мне бы не хотелось ни в коем случае вселять в вас ложные надежды.
— Меня не пускают к мужу, я не могу ему даже записку послать. Я ездила в военную тюрьму — я читала в газете, что он там, — и хотела передать ему кое-что из вещей: носки, белье и прочее. Но у меня не приняли передачу. Сказали, что он должен носить тюремные вещи. Это ужасно. Он может подумать, что я о нем не беспокоюсь, что я его бросила в беде.
— Ну, так он наверняка не думает.
— Я вообще не знаю, жив ли он.
Доктор Гольдшмидт нежно погладил ее по руке.
— Конечно, он жив. Мы же не в Средние века живем, моя дорогая, а в двадцатом веке.
Прикосновение его мягкой пухлой руки как-то успокоило ее. Она чувствовала какую-то симпатию к нему, наверное, из-за его возраста. Таким же был бы наверняка ее отец, будь он жив.
Хотя доктор Гольдшмидт не имел ни малейшего сходства с ее отцом, она чувствовала себя рядом с ним гораздо менее уязвимой, чем за все эти ужасные последние недели.
— Так вы возметесь за это дело? — спросила она.
Мать особо настаивала на том, чтобы она сразу же решила вопрос с гонораром: о таких вещах нужно договариваться на берегу, чтобы потом не было неприятных сюрпризов. Марианна не знала, как завести об этом разговор.
— Мы не богаты, — пролепетала она, — но мы, я имею в виду — наша семья, — мы готовы…
— Это неважно, моя дорогая, — прервал он резко. — Если я возьмусь за это дело — если я возьмусь, — он сделал ударение на если, — то почту это своим гражданским долгом — бороться за отмену этого устаревшего и бесчеловечного закона, а не только защищать отдельно взятого человека, являющегося жертвой этого закона.
Он производил впечатление решительного и искреннего человека. Марианна почувствовала к нему горячую благодарность.
Доктор Пауль Гольдшмидт, которого многие считали развратником и циником, умел, когда это было ему нужно, быть идеалистом и добрым самаритянином. Он обладал блестящим умом, был высокообразован и увлекался в свободные часы ботаникой. В теплицах в своем имении на Вертерзее он разводил различные экзотические растения.
В его библиотеке, наряду с древними первоизданиями, а также историческими, философскими, антропологическими и психиатрическими трудами, находилось и крупнейшее в Австрии, а возможно и во всей монархии, собрание порнографических картин и фотографий. Его пламенной страстью было любопытство.
Он постоянно пытался решать все новые и новые проблемы, ставить новые и новые эксперименты. Жизнь представлялась ему бескрайней областью, где каждый квадратный сантиметр должен быть самым тщательным образом изучен, проанализирован и зарегистрирован. Он не был нуворишем — состояние Гольдшмидтов было создано его дедом и каждым следующим поколением приумножалось. Но он обладал особым даром и страстью создать атмосферу роскоши, придать богатству блеск, в чем он когда-то признался одному восточному монарху. С гордостью он вел свою родословную вплоть до Исаака Абраванеля, последнего большого еврейского ученого и государственного деятеля Испании в XV веке. В себе он чувствовал влечение к блеску барокко католической церкви. Он не перешел в католичество, но за границей его часто видели на католических богослужениях в храмах. Когда он говорил Марианне об устаревшем, полном несправедливости законе, который должен быть изменен, он говорил это совершенно серьезно.
— Дайте мне один-два дня, моя дорогая, — сказал он. — Я хочу кое-что проверить и сообщу вам результат. Не отчаивайтесь, пожалуйста, вы слишком молоды, чтобы впадать в уныние. Заботы делают из нас взрослых и способствуют становлению характера. Но о них и быстрее забывают, чем вы думаете. А теперь, в вашем состоянии, вам нужны силы. Позвольте мне все ваши заботы взять на себя.
Он упомянул о ее состоянии, но это странным образом не привело Марианну в смущение. Та ужасная тяжесть, гнетущая ее последнее время, стала казаться переносимой. Она поблагодарила его, а он посмотрел на нее с дружелюбной, ободряющей улыбкой.
Это был тягостный, затянувшийся надолго процесс, но так предписывал закон. Сначала был вызван свидетель, имя и личные данные которого были записаны лейтенантом Хайнрихом. Капитан Кунце привел свидетеля к присяге, и только затем начался допрос. После того как свидетель был отпущен, был доставлен обер-лейтенант Дорфрихтер. Ему зачитали свидетельские показания, при этом его реакция была занесена в протокол.
Алоизия Прехтель, одетая под грубошерстным пальто в свой лучший деревенский наряд, в зеленой, украшенной пером шляпке, сидела на самом краешке стула для свидетелей. Она пыжилась от важности собственной персоны, пылала жаждой мести, но была начеку. Хозяйка Алоизии уехала из Линца, не сказав ей ни слова, сколь долго ее не будет. Неожиданно свалившаяся на нее известность служила некоторым утешением: чужие люди заговаривали с ней на улице, пытаясь выведать что-нибудь о частной жизни Дорфрихтера; репортеры брали у нее интервью, Патер Кольб из церкви миноритов пригласил ее после мессы в ризницу.
Сейчас Алоизию вызвали в Вену, чтобы дать показания под присягой. Она никогда еще не была в столице, но, к счастью, тут жила ее кузина, которая встретила родственницу на вокзале и проводила вплоть до дверей кабинета капитана Кунце.
— Фрейлейн Прехтель, — сказал Кунце, после того как были записаны ее имя и адрес и с какого времени она служила у Дорфрихтеров, — я хочу, чтобы вы вспомнили про день тринадцатое ноября. Тогда господин обер-лейтенант Дорфрихтер поздно вечером уехал в Вену. Вы были в тот день в их квартире?
— А где ж мне еще быть? Я ведь живу там. Я не из таких, которые шляются где попало, когда хозяйки нет.
— Ну, мы тоже так думаем, — сказал капитан Кунце. — Как мы слышали, господин обер-лейтенант находился с двенадцатого ноября в отпуске. Не могли бы вы припомнить, был ли он тринадцатого ноября дома, и если да, то что он делал?
— Само собой, он был дома, но я не знаю, что он делал, потому как он был в своей комнате запершись.
Кунце попытался вспомнить квартиру.
— Что вы имеете в виду под «своей комнатой»? Там есть салон, столовая и спальня.
— В спальне, конечно. Там у него письменный стол есть.
— И он вас туда целый день не пускал?
— Нет.
— Вам показалось это необычным или это и раньше случалось?
— Нет, такого раньше не было. Мне это чудно показалось, а сейчас-то я знаю, чего он там запирался. Он там эти письма господам офицерам писал да капсулы ядом наполнял.