Фальшивая Венера | Страница: 17

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

К этому времени мой желудок громко урчал, и я хотел, чтобы первый слой краски высох, поэтому я устроил перерыв и отправился в Китайский квартал перекусить порцией лапши, захватив с собой «Пипл», чтобы еще почитать о Мадонне. Ее лицо на фотографии из дешевого журнала демонстрировало лишь маску знаменитости, и моя задача заключалась в том, чтобы отыскать под ней внутреннее содержание, но, разумеется, по фотографии этого не сделать, в том-то вся и суть: окружение стремится держать облик звезды под контролем, откровения не нужны, поэтому мне необходимо было дойти до всего самому. И естественно, я подумал о Сюзанне, певичке, по части популярности неизмеримо ниже Мадонны, однако ее лицо я знал хорошо и начал работать с этим. На снимке в «Пипл» у Мадонны были сочные надутые губки с чуть опущенными уголками, вместо ресниц корабельные мачты, что в соответствии с нынешними критериями красоты должно было восприниматься как верх сексуальности.

Вернувшись домой, я сделал так, чтобы рот на портрете был слегка приоткрыт, как будто от легкого изумления, а глазам придал выражение глубокого одиночества и неуверенности в себе, присущих знаменитым исполнителям. И не очень знаменитым, как я знал по собственному опыту.

И малыш. Меня об этом не просили, но я решил, что он добавит нужные нотки. Поэтому я достал фотографию Мило в младенчестве и списал с нее портрет. У Мило на снимке было хитрое выражение, знаешь, эта тайная и непостижимая радость грудного ребенка.

Я писал всю ночь, и когда я осмотрел свою картину при свете дня, она определенно получилось похожей на работу Леонардо, никаких резких границ, все подернуто дымкой — sfumato, как говорят профессионалы, — и фон тоже неплохой. Я добавил несколько плоских деревьев в духе кватроченто, которые я считал художественной условностью, пока сам не побывал в Италии и не убедился, что они взяты из жизни, — я так и не узнал, что это за деревья, и продолжаю называть их деревьями кватроченто. Просто поразительно; с такой работой мне пришлось бы возиться недели, и если Шелли считал, что препарат положительно влияет на творческий процесс, я должен сказать, что это действительно так.


А дальше было еще лучше. Я написал пять картин за пять дней — несомненно, самый плодотворный период моей жизни, я имею в виду без кокаина и «спида». И не было ничего похожего на то исступление, которое приходило с наркотиками, теперь это было похоже… проклятие, я не могу описать, на что это было похоже. Наверное, я чувствовал себя сверхнормальным, ничего отвлекающего, полная сосредоточенность, наслаждение работой. Когда мне было года четыре, я мог бесконечно сидеть в студии отца, когда он работал, и, расстелив на полу газеты, рисовать мелками или акварельными красками. Время останавливалось или начинало течь с другой скоростью, и не было ничего, кроме мгновения перед тем, как нарисовать линию, потом я рисовал линию, потом смотрел на нее. И опять все заново. И эта неделя стала тем же самым; по какой-то причине весь мусор, который обычно крутится у меня в голове, — беспокойство о деньгах, о женах и детях, о том, чем я занимаюсь, — все это словно взяло себе небольшую передышку, оставив голого Чаза, который просто писал. Восхитительно!

Через пару дней я опять отправился на медицинский факультет за новой дозой. У меня взяли кровь на анализ, потом быстро осмотрели; я заявил, что чувствую себя хорошо, даже великолепно, хоть и похудел почти на десять фунтов, а потом меня попросили заполнить анкету о том, как прошла эта неделя. Врачей интересовали любопытные вещи: не мучила ли меня мания преследования, не гулял ли я во сне, не тянуло ли меня попробовать незнакомую еду, не было ли у меня тяги к насилию, конвульсий, галлюцинаций, неудержимого смеха, кататонического ступора, чрезмерного мочеиспускания или, наоборот, отсутствия мочеиспускания, рвоты, болезненной эрекции, импотенции, паралича, дискинезии… Целый раздел был посвящен переменам в творческом процессе, где предлагалось оценить свои творческие способности по десятибалльной шкале, и я поставил себе сплошные десятки. Если только это не было галлюцинацией. Но как определить?

Затем тот же самый маленький кабинет с Харрис, она сказала, что теперь доза будет чуть меньше, и подключила меня к всевозможным приборам, в том числе к устройству для снятия энцефалограммы. Я пожевал вату. Как и в прошлый раз, вот я нахожусь в этом маленьком кабинете, а в следующее мгновение уже чувствую запах одеколона, которым всегда пользовалась мать, когда была жива, с ароматом ландыша, и я сижу у нее на коленях на балконе нашего дома и смотрю на пролив, на дворе пасмурный день в начале осени, и мама кутает меня в коричневый плед; Шарли куда-то ушла, мама такая красивая, и я абсолютно счастлив.

Она рассказывает мне сказку, всегда одну и ту же сказку, о храбром маленьком мальчике, чью мать похитил людоед и спрятал в своем замке, но храбрый маленький мальчик смело идет навстречу опасностям и прогоняет людоеда из замка, после чего храбрый маленький мальчик и его мать живут долго и счастливо в замке людоеда.

Ладно, все как и в прошлый раз, я здесь, все вокруг реальное, но дальше происходит нечто еще более странное. Я сижу у мамы на коленях, а затем сцена темнеет, запах воды и аромат матери слабеют и исчезают, и на смену им приходят более тяжелые запахи, жареного мяса и опаленных перьев, и пробивающийся сквозь них сладковато-горький запах лаванды и сточной канавы, и я по-прежнему сижу на коленях у какой-то женщины, но это уже не моя мать, и я сам уже не я.

Но я также знаю, что каким-то образом эта женщина моя мать, и я — тоже я, словно эти два мальчика на самом деле являются одним и тем же мальчиком, оба они одного возраста, один на балконе смотрит на пролив Лонг-Айленд-саунд, а второй находится в этой комнате. В знакомой комнате, наполненной знакомыми, уютными звуками и запахами. На моей матери черное бархатное платье, пахнущее лавандой, и в комнате находятся другие женщины, моя мать беседует с ними, обсуждает домашние дела, как приготовить цыпленка, не нужно ли купить еще фасоли. Я тоже в платьице, из плотной ткани, кроваво-красном, с кружевным воротничком. Комната маленькая, с низким потолком и темная — тусклый свет проникает через узкое створчатое окно с маленькими круглыми стеклами, похожими на линзы.

Мать снимает меня с коленей и встает, а другая женщина хватает меня за руку и выводит во двор, залитый ярким светом; над головой жаркое небо какой-то южной страны. Все это слишком знакомо, фонтан, выложенный голубой плиткой, посреди двора, и я зачарован этой голубизной и тем, как вода изменяет ее цвет. Я опускаю в воду руку, и это ощущение реальное, настоящее; я смотрю на голубизну плиток и на голубизну неба и думаю, что в этом есть какой-то важный смысл, но я не знаю, какой именно. Снаружи доносится шум улицы, крики торговцев, фырканье лошадей и скрип колес телег. В ворота входит смуглая женщина с корзиной цветов, красных гвоздик. Я не отрываясь смотрю на цветы и ловлю себя на том, что мне неудержимо хочется их схватить, прикоснуться к идеальному алому цвету.

Но тут раздается чей-то крик, женщина с цветами бросается прочь и не закрывает ворота на засов, и я выхожу на улицу, хотя мне строго-настрого запретили это делать, предупредив, что меня украдут иудеи. Я следую за продавщицей цветов по узким улочкам; она стучит в двери, ее впускают или прогоняют сердитыми криками. Дожидаясь, когда продавщица выйдет обратно, я играю палкой; я тычу ею в дохлую кошку, которая валяется в сточной канаве, проходящей посреди улицы. Я бдительно слежу за своими башмаками — не хочу, чтобы они промокли в грязной воде.