— Ничего не понимаю, — признался я.
— Да, знаю, но у меня срочная работа и нет времени объяснять тебе это сейчас — хотя ты все равно не станешь меня слушать, ведь ты не слушал меня последние пятьдесят раз, когда я пыталась…
— Работа? Сейчас же ночь на дворе.
— Только не в Уганде.
— Как всегда, ты хочешь променять меня на каких-то отдаленных бедняков.
Долгий вздох.
— О, Чаз, ты знаешь, что я тебя люблю, и страшно этим злоупотребляешь. Если я с тобой резка, так это форма самозащиты. Кроме того, когда общаешься с забитыми, вечно голодными, впавшими в отчаяние людьми, которые всю свою короткую, дерьмовую жизнь скулят по поводу своих умирающих детей, тебя начинают выводить из себя блистательные неврастеники, которым никак не удается найти путь к счастью. Спокойной ночи, младший братишка.
— Что это такое, ты перестала быть монашкой и это дало тебе право быть такой противной? Ты же ведь была такая милая.
— Все милое дотла сгорело в Африке. Благослови тебя Бог, малыш.
Шарли положила трубку. Странно, но я всегда ощущаю прилив сил после того, как она устроит мне взбучку. Вероятно, отчасти это объясняется нашими нездоровыми квазикровосмесительными отношениями. Но как оказалось, поговорить с Шарли в следующий раз нам удалось очень нескоро.
В воскресенье я повел ребят в «Метрополитен»; Мило взял аудиогид и отправился бродить по залам в одиночку, а я стал аудиогидом для Розы. Она хотела знать, о чем на самом деле эти картины, и мне приходилось придумывать для каждой свою историю. Наверное, это в какой-то степени говорит о том, что мы хотим найти в искусстве. Роза ни разу не поморщилась, терпеливый ребенок, может быть, любитель искусства, но, думаю, все объяснялось двухчасовой монополией на папу, разглядывающего картины. Разумеется, больше всего ей понравился Ольденбург [50] — кого оставят равнодушным глупые предметы повседневной жизни, увеличенные до гигантских размеров? — но также Матисс и Поллок. [51] Роза сказала, что на большом полотне «Номер 31» Поллока изображена маленькая мышка, и в своем рассказе я опирался на эту отправную точку, указывая на различные места на холсте, где с мышкой происходили разные приключения в густой траве; жаль, что я его не записал, это революционным образом преобразило бы подход к изучению творчества Поллока.
Затем обед, а после него мы отправились смотреть старые немые фильмы с Бастером Китоном. Потом Роза объявила, что тоже станет художником, как я, но только лучше, внимательно следя за признаками огорчения у меня на лице, каковые я и предоставил, после чего она сблизила большой и указательный пальцы и уточнила, что лишь чуть-чуть лучше. Мило на улице и в метро шутил в духе Стивена Райта, [52] ему удается точно выбрать момент и сохранять абсолютную невозмутимость. Просто ужасно так любить своих детей, и к этому примешивается чувство вины по поводу дров, что я наломал с Тоби, — быть может, все было бы по-другому, если бы я уделял ему больше времени, но мне приходилось работать как проклятому в городе, чтобы содержать этот чертов дом, который мы купили в первую очередь для того, чтобы ребенок наслаждался счастливым детством в окружении птичек и цветов.
Вечером, часов в одиннадцать, Лотта позвонила из галереи и сказала, что из пяти картин три проданы, по пять тысяч каждая.
— Марк приобрел Кейт Уинслет «работы Веласкеса» через три минуты после того, как вошел в дверь, — сказала она. — Он настоял на том, чтобы картину сразу же сняли со стены, и дополнительно заплатил за беспокойство. Я завернула холст в простую бумагу, и Марк ушел, прижимая его к груди, словно девочка новую куклу.
— Странно, — удивился я. — Обычно Марк действует более невозмутимо. Вероятно, у него на уме уже был покупатель. А может быть, мы увидим картину в его галерее, с накруткой две тысячи процентов. Кто купил остальные картины?
— Какой-то медиамагнат и его подруга. Это замечательно, Чаз, понимаешь? Все без ума от твоих картин!
Я постарался ради Лотты изобразить воодушевление. Деньги, конечно, это хорошо, но меня совсем не радовала мысль о том, что я мог бы писать такие картины до бесконечности, может быть, добавив и мужскую серию: Тома Круза и Джона Траволту работы подходящих мастеров, и разве не решило бы это все мои финансовые проблемы? Можно было бы снова сесть на сальвинорин, лепить долбаные картины как пирожки, и я смотрел на Мило, слушая, как он во сне хрипит, борясь с каждым вдохом, и думал, ну как я могу быть таким дерьмовым эгоистом, когда другие отцы в лепешку бы расшиблись, чтобы оплатить своему ребенку самое первоклассное лечение? Я ничего не понимал.
Вот только в промежутках между домашними и отцовскими заботами, несмотря на навязчивое нежелание зарабатывать деньги, я бурлил идеями, заполняя лист за листом в альбоме для эскизов. Меня буквально тошнило от творческих соков; все это началось с тех глупых картин, обликов славы. Я хочу сказать, чем является сейчас наш мир? В смысле, зрительно. На экране сменяется образ за образом, но вся хитрость в том, что нам не позволяется их увидеть, изучать их достаточно долго, чтобы понять смысл, все быстро мелькает и сменяется, а это по большому счету уничтожает способность осмысливать, оценивать увиденное.
По-моему, все это делается сознательно. Я имею в виду, как на самом деле выглядит президент, как вообще выглядит на самом деле кто бы то ни было? По фотографии этого не поймешь, можно уловить лишь смутный намек, и именно так передо мной открылась целая потенциальная империя реалистической, репрезентативной, аналитической живописи, которую предстояло продолжить с того места, где остановился Эйкинс, но добавив все то, чего она набралась с тех пор. Нужно только надавить, но не так, как это делал Бэкон, или Риверс, [53] или эта новая девочка Сесили Браун, [54] — ничего очевидного, никаких кричащих Поупов, ничего прямо перед носом. Что, если надавить изнутри, начиная с самой скрытой структуры живописи? Чтобы результат получился почти подсознательно, как у Веласкеса, и это явится самым настоящим потрясением, да, если только удастся довести дело до конца, можно будет открыть новую благословенную эру. Neue neue Sachlichkeit. [55] Если еще остались те, кто способен видеть.