И все произошло именно так, как в киношных сценах про страсть, когда актер стоя срывает с себя одежду, а актриса напрыгивает на него, насаживаясь на член (по крайней мере, мы должны так думать), а потом они падают на узкую кровать. Я всегда считал себя человеком хладнокровным, умеющим держать себя в руках, но это было нечто совершенно другое. Меня хватило всего минуты на две, и я начал было открывать рот, чтобы извиниться, но Сюзанна не желала останавливаться, она сказала мне, что делать, сама работая руками и ртом, при этом не переставая говорить, рассказывая мне о том, что она чувствует. Я еще никогда не слышал, чтобы девушка говорила о таких вещах; я не мог поверить своим ушам. Наверное, слово «ненасытная» тут не подходит. Не знаю, какое слово подходит, но мы занимались этим до тех пор, пока не свалились без сил, и если бы мы не заснули, то у кого-нибудь из нас точно пошла бы кровь из носа. И все это со смехом и хихиканьем. Помню, я подумал: «Все это слишком хорошо, тут обязательно должен быть какой-нибудь подвох, какое-нибудь наказание, которое незамедлительно последует».
Мы провели в кровати почти весь следующий день. Один раз я шатаясь сходил за едой и пивом, а когда наступил вечер, мы встали, как могли привели себя в порядок и крадучись пробрались в ванную комнату в конце коридора, где снова занялись этим в душе, под слабой струей воды. Мы вышли на улицу поздно, как истинные испанцы. Сюзанна знала клубы — все это было подпольно, адреса ей дали ее друзья-музыканты, — и там ребята играли «вживую». Никаких пластинок не было; рок-н-ролл был запрещен правительством, так что оставалось только ловить на коротких волнах радио американской армии, и ребята изобретали свои интерпретации, причудливое сочетание фламенко и Хендрикса [21] — невероятная музыка. А я захватил с собой альбом и рисовал как одержимый — портреты музыкантов и, разумеется, портреты Сюзанны, самозабвенно играющей на самодельной электрогитаре, — рисовал тушью, добавляя полутени с помощью слюны и вина, а потом выдирал листы и раздавал всем желающим, думая: «Ну вот, лучше не бывает, это и есть жизнь».
* * *
Когда Сюзанне пришло время возвращаться в Париж, я отправился с ней. Она сказала, что Мадрид всегда будет нашим, как в том кино, и вот теперь Париж тоже стал нашим. Должен сказать, я испытал огромное облегчение, оставив фашизм позади; мне уже начало надоедать постоянное ощущение того, что за каждым твоим шагом наблюдают. Национальные гвардейцы в блестящих шляпах смотрели на нас так, словно мы собирались устроить государственный переворот.
Мы остановились у Сюзанны, на улице Сен-Жак, недалеко от школы вокального искусства, в комнате на третьем этаже в доме без лифта, с грязной ванной в конце коридора. Сюзанна по утрам брала уроки в школе вокального искусства, а не в консерватории; впрочем, быть может, я просто перепутал. La vie boheme, [22] левый берег Сены, студенческое братство, все в черном, все высокого мнения о себе, курят, пьют и ширяются как сумасшедшие. Пока Сюзанна была в школе, я ходил по музеям и картинным галереям. Париж в то время был мертвым в отношении живописи: один политический мусор и подражание нью-йоркской школе.
Но я попал на одну выставку в Оранжери, там была представлена живопись Веймарской республики: Дикс, Грош [23] и другие, о ком я никогда не слышал, такие как Кристиан Шад [24] и Карл Хуббух. Несколько потрясающих работ, этот стиль назывался Neue Sachlichkeit, «новая вещественность». Эти ребята оказались на руинах поверженной Германии после Первой мировой войны, и повсюду царил абстрактный модернизм — Пикассо, Брак, [25] да и футуризм уже заявлял о себе, а эти ребята попытались спасти живопись как отображение действительности, и им это удалось, особенно Шаду: техника как у Кранаха, [26] поразительная глубина и структура и потрясающее проникновение. Эй, ублюдки, посмотрите на мир, который вы создали, вот как он выглядит. Помнится, я подумал: «А мы сейчас сможем сделать это? И сможет ли кто-нибудь это увидеть?» Вероятно, нет, а ведь мир не слишком-то изменился, разве что мы упрятали тех, кто был ранен на войне, за стены госпиталей, чтобы не нужно было на них смотреть, и богачи теперь не толстые, а худые. Но если повторить то же самое сейчас, всё скупит богатый сброд: «О, у вас есть Уилмот, очень мило, конечно, это не де Коонинг, но все равно неплохое вложение денег». Сейчас все слепы, если только речь не идет о том, чтобы посмотреть телевизор.
Я намеревался провести в Европе по крайней мере год, однако вернулся домой той же осенью и застал там весьма любопытные перемены. Маму отправили в клинику, у нее обострился диабет и начали сказываться последствия очередного инсульта. Наверное, это было к лучшему, поскольку у нее стали чернеть и отваливаться куски тела, а никому не хочется иметь такое у себя дома. Пришлось снять дверь в ее комнату и косяк тоже, но все равно маму выносили через балкон в сад. Молю бога о том, чтобы у нее к тому времени не осталось никаких мозгов. Мама очень любила этот сад.
Когда я вернулся, следы разрушений еще были видны, но отец, похоже, не собирался что-либо предпринимать по этому поводу. Шарли ушла из дома на следующий день после того, как забрали мать, поступила послушницей в какой-то монастырь в штате Миссури. Она решила стать миссионеркой и помогать самым бедным. Мне она ничего не написала, не оставила даже записки; я знал, что она поговаривает об этом, но никак не мог предположить, что она возьмет и уйдет из дома, улизнет тайком в мое отсутствие. Я говорил ей, когда она только начала всерьез об этом задумываться: «Шарли, тебе не обязательно делать это, мы с тобой можем сбежать из дома вместе и начать новую жизнь». Но она просто смотрела на меня пустым блаженным взглядом, который выработала у себя, и говорила, что дело вовсе не в этом, что ее зовет к себе Христос и все такое, но я ей не верил. В детстве Шарли совсем не была религиозной; я всегда считал, что это девчачьи причуды вроде увлечения лошадьми. Одно время я думал, что во всем виноват отец, который с ней что-то сделал, — о таком дерьме слышишь постоянно, это происходит даже в престижном Ойстер-Бей, папочка и его любимая девочка. Конечно, мне надо было бы прямо спросить у Шарли, но я так и не решился в тот единственный раз, когда встречался с ней. Разговор не для монастыря, и, по правде сказать, я в это никогда по-настоящему не верил. Да, наш папаша чудовище, но все-таки не такое.