Словом, для меня во всем Стамбуле не было места надежнее, чем дом Гюльмисаль-калфы.
Я была уверена, что, получив мое письмо, содержание которого представлялось мне все отчетливее, тетка только всплакнет. Это ничего! Ну, а что касается подлого сыночка? Думаю, совесть не позволит ему показаться мне на глаза (человек как-никак), даже если он выследит мое местопребывание.
Рано утром я подошла к дому Гюльмисаль. Калитка оказалась открытой, хозяйка мыла каменный дворик. Выкрашенные хной волосы выбивались у нее из-под платка, на босых ногах были банные чувяки.
Я остановилась у калитки и молча наблюдала за нею. Лицо мое было плотно закрыто чадрой. Гюльмисаль не могла узнать меня.
— Вам что-нибудь надо, ханым? — спросила она, растерянно тараща поблекшие голубые глаза.
Судорожно глотнув несколько раз воздух, я спросила:
— Дады [24] , не узнаешь?
Мой голос неожиданно поразил Гюльмисаль, она отпрянула, словно в испуге, и вскрикнула:
— Аллах всемогущий!.. Аллах всемогущий!.. Открой лицо, ханым!
Я поставила чемоданчик и откинула чадру.
— Гюзидэ! — глухо вскрикнула Гюльмисаль. — Моя Гюзидэ пришла!.. Ах, дитя мое!.. — Она бросилась ко мне и обняла слабыми руками во вздутыми венами.
Слезы ручьем текли по ее лицу.
— Ах, дитя мое!.. Ах, дитя мое!.. — всхлипывала она.
Мне была понятна причина такого волнения. Говорили, что с возрастом я все больше походила на покойную мать. Одна ее давняя подруга часто говорила:
— Не могу без слез слушать Феридэ. Голос, лицо — совсем Гюзидэ в двадцать лет.
Вот почему так разволновалась Гюльмисаль-калфа. До этой встречи я никогда не думала, что слезы на глазах у женщины могут доставить мне столько радости.
Я помню мать как-то очень смутно. Неясный образ ее, всплывающий в моей памяти, можно сравнить, пожалуй, со старым запыленным портретом, где краски потускнели, а контуры стерлись, — с портретом, который давно уже висит в забытой комнате. И до того дня этот образ не пробуждал во мне ни грусти, ни чувства любви. Но когда бедная, старая Гюльмисаль-калфа закричала: «Моя Гюзидэ!» — со мной произошло непонятное: перед глазами вдруг возник образ матери, защемило сердце, и я заплакала навзрыд, приговаривая: «Мама!.. Мамочка!»
Несчастная черкешенка, забыв про свое горе, принялась утешать меня.
Я спросила сквозь слезы:
— Скажи, Гюльмисаль, я очень похожа на маму?
— Очень, дочь моя! Увидев тебя, я чуть с ума не сошла. Мне почудилось, будто это Гюзидэ. Да пошлет тебе аллах долгой жизни!
Через минуту Гюльмисаль, заливаясь слезами, раздевала меня, как ребенка, в своей комнате, окна которой выходили в выложенный камнями дворик.
Никогда не забуду радости первых часов пребывания в ее маленькой комнатушке с батистовыми занавесками на окнах. Гюльмисаль раздела меня и уложила в кровать, застеленную тканым покрывалом. Я положила голову к ней на колени, и она гладила мое лицо, волосы и рассказывала о матери. Она рассказывала все по порядку, начиная с той минуты, когда впервые взяла на руки новорожденную, завернутую в синий головной платок, и кончая днем разлуки.
Потом и мне пришлось все рассказать, и я выложила Гюльмисаль мои злоключения. Сначала она слушала с улыбкой, будто детскую сказку, лишь часто вздыхала, приговаривая: «Ах, дитя мое!» Но когда я дошла до описания событий минувшего дня и своего побега, заявив при этом, что ни за что не вернусь в особняк, Гюльмисаль не на шутку разволновалась:
— Ты поступила как маленькая, Феридэ… Кямран-бей достоин осуждения, но он раскается и больше такого не сделает…
Разве можно было доказать ей, что я права в своем возмущении?
— Гюльмисаль-калфа, — сказала я под конец. — Моя милая старая Гюльмисаль, не пытайся меня разубедить. Напрасный труд. Я поживу у тебя несколько дней, а потом уеду в чужие края, где буду трудом своих рук добывать средства к жизни!
Глаза старой черкешенки наполнились слезами. Она гладила мои руки, подносила их к губам, прижимала к щеке и говорила:
— Могу ли я не жалеть эти ручки?
Я усадила старую Гюльмисаль к себе на колени и стала ее укачивать, щадить ее морщинистые щеки…
— Пока что этим рукам не грозит большая опасность. Что им придется делать? Разве только трепать за уши проказливых малышей.
Я так весело расписывала будущую жизнь в Анатолии, так увлекательно рассказывала, как буду там учительствовать, что в конце концов мое восторженное настроение передалось и Гюльмисаль-калфе. Она вынула из стенной ниши маленький Коран, завернутый в зеленый муслин, и поклялась на нем, что никому не выдаст меня и если кто-нибудь из наших придет к ней искать меня, то уйдет ни с чем.
В тот день до самого вечера мы занимались с Гюльмисаль домашними делами. Раньше я жила на всем готовом, мне ни разу не пришлось сварить себе даже яйца. Теперь все должно было измениться. Разве я могла нанять повара или служанку? Пока рядом Гюльмисаль-калфа, мне надо учиться у нее вести хозяйство, стряпать, мыть посуду, стирать и, хоть стыдно признаться, штопать чулки.
Я разулась и сразу же принялась за дело. Не обращая внимания на крики Гюльмисаль-калфы, достала из колодца несколько ведер воды и вымыла в комнате пол, вернее, залила его как следует водой. После этого мы сели с Гюльмисаль у колодца и стали чистить овощи.
Легко сказать — «чистить овощи», но какая это, оказывается, тонкая работа! Увидев, как я чищу картофель, Гюльмисаль закричала:
— Дочь моя, ты полкартошки срезаешь с кожурой!
Я удивленно поглядела на нее:
— А ведь верно, Гюльмисаль, хорошо, что сказала. Эдак я до конца жизни выбрасывала бы зря половину картошки, которую покупала бы на свои трудовые гроши.
В кармане у меня лежала маленькая книжка, куда я решила записывать все, чему научусь у Гюльмисаль-калфы.
Вопросы так и сыпались на старую черкешенку:
— Дады, сколько стоит одна картофелина?
— На сколько сантиметров, самое большое, надо срезать картофельную шелуху?
— Дады, сколько ведер воды нужно, чтобы вымыть пол?
В ответ на мои вопросы Гюльмисаль только смеялась до слез. Не могла же я обучить неграмотную черкешенку новым методам преподавания!
Домашняя работа развлекла меня. Я радовалась: боль вчерашних потрясений начала утихать.
Поставив кастрюли на огонь, мы сели в кухне на чистые циновки.