Стараясь казаться веселой, я протянула ему свои руки.
— Бонжур, Ихсан-бей, — затем выдернула из букетика несколько веточек и приколола к его мундиру. — Думаю, этой ночью вы спали спокойно?
— Чудесно. А вы?
— Радостно и безмятежно, как новорожденный.
— Почему же тогда вы такая бледная?
— И счастье может сделать человека бледным.
Мы замолчали.
Губы Ихсана-бея были бесцветны, как молоко. После короткой паузы он медленно заговорил, запинаясь, нерешительно, стараясь сдержать дрожь в голосе:
— Феридэ-ханым, я буду вам признателен до самой смерти. Вы дали мне возможность пережить неповторимую ночь, какой у меня не было даже в прежние счастливые времена. Я вам только что солгал. Сегодня не спал до самого утра. Мне все время слышались ваши слова: «Прошу вас, женитесь на мне…» Я не сомкнул глаз, потому что нельзя было терять ни одной минуты этой единственной счастливой ночи, когда я был вашим женихом. Благодарю вас. Я не забуду этого до конца своих дней.
Я взглянула на Ихсана-бея и сказала:
— Я сделаю вас навеки счастливым.
Молодой человек был взволновал. Он хотел взять мои руки, но не осмелился. Нежным, ласкающим голосом, словно обращаясь к больному ребенку, он сказал мне:
— Нет, Феридэ-ханым, я знаю, что у сегодняшней ночи не может быть «завтра». Я был так счастлив. И все-таки через несколько часов я уеду, расстанусь с вами.
— Почему же, Ихсан-бей? Вы отвергаете меня?.. Это нехорошо. Обнадежить и потом уехать. Разве так можно?
Офицер прислонился спиной к стенке, закрыл глаза и глубоко вздохнул.
— Ах, этот голос… — он вздрогнул и почти сурово произнес: — Еще немного усилий, и сострадание заставит вас думать, что вы действительно любите меня.
— Почему бы и нет, Ихсан-бей? Раз я решила обручиться с вами, значит, на это есть причина.
Ихсан-бей ответил с горькой иронией:
— Ну, конечно, раз вы решили выйти за меня замуж, значит, вы меня любите. Но я не хочу, чтобы вы вот так меня любили… Неужели вы действительно допускаете возможность нашего брака, Феридэ-ханым?
Я ничего не ответила.
— Феридэ-ханым, неужели вы считаете меня таким низким человеком, который может принять милостыню? Ведь в вашем отношении ко мне нет ничего, кроме жалости к несчастному калеке…
Я потупилась, охваченная беспредельной грустью.
— Вы правы. Мы оба несчастные люди. Я думала, если соединить два горя, может получиться счастье… Это была ошибка… — Я указала на саблю, висящую на стене, и добавила: — У вас все-таки есть утешение, как вы сказали — возвращение на фронт. А я женщина… Я более несчастна, чем вы…
Было холодное зимнее утро. Жених и невеста стояли друг против друга. У каждого на груди — букетик из тоненьких веточек повилики, на губах — жалкие улыбки, такие же жалкие, как эта тощая зелень. Но через десять минут молодые люди расстались со слезами на глазах. Вот так несчастный старший брат прощался с одинокой маленькой сестренкой.
Три дня тому назад нам вернули школу. После пятимесячного перерыва начались занятия. Но к чему? Уже конец года.
Весна. Классы наполнились ярким солнечным светом. На стенах колышутся зеленые волнистые полосы — то «зайчики», отраженные зеркальной гладью Средиземного моря. Ни у детей, ни у взрослых нет желания работать.
Старшая учительница ни за что не хотела оставаться в Кушадасы. Месяц тому назад ее перевели в другой город. На ее место назначили меня. Прежнюю должность «старшей учительницы» упразднили, и теперь я считаюсь «мюдюре». Но я не радуюсь, мои коллеги-учительницы начали на меня косо посматривать. Нельзя сказать, что они очень культурные и образованные люди, но все-таки надо уважать их возраст; у каждой за плечами, говоря языком чиновников министерства образования, стаж в пятнадцать — двадцать лет. Наверно, и я бы на их месте обиделась, если бы в один прекрасный день надо мной поставили маленькую девчонку, которая годится мне в дочери.
В начале марта Хайруллаха-бея перевели на пенсию. Он человек богатый, в жалованье не нуждается. Но это его огорчило.
— Сколько раз вот этой рукой я закрывал глаза моим дорогим медвежатам. Я хотел, чтобы и мои глаза закрыли они, чтобы они проводили меня в последний путь. Не вышло…
Хайруллах-бей всю молодость посвятил науке и был поистине кладезь всевозможных знаний. В доме у него хранилась огромная библиотека, хотя и сам он говорил, будто в мире нет ничего бесполезнее книг, и утверждал, что и те, кто пишет книги, и те, кто их читает, — остолопы, ничего не понимающие в жизни.
Вчера я пыталась сразить его убедительным доводом:
— Хорошо, но почему тогда вы сами так много читаете и меня даже подстрекаете к этому?
Столь веский аргумент мог сбить с толку кого угодно. Но Хайруллах-бей ничуть не смутился, напротив, даже расхохотался и ответил:
— Ты очень ловко заметила, крошка. Но кто тебя заставляет верить мне?
Не понимаю этого старого доктора. Он в оппозиции ко всему, что ему дорого. Я даже чувствую: бранясь, он любит меня больше, чем обычно.
Оставив службу, Хайруллах-бей целые дни проводит дома за чтением книг. Иногда он надевает свои сапожищи, память об армии, вешает через плечо, как жандарм, винтовку, садится на Дюльдюля (это его любимая серая лошадь) и ездит по деревням, лечит крестьян. Дома остаются его восьмидесятилетняя
кормилица и старый садовник, которого он величает онбаши [100] .
Три дня назад доктор пригласил нас с Мунисэ в гости. Настроение у него было чудесное. Я копалась в его книгах, а он возился с Мунисэ, отдавая ей серьезным тоном приказания. Я умирала со смеху, глядя на них.
— А сейчас, — гремел доктор, — сыграем с тобой в прятки. Только, чур, не прятаться в непроходимые места! Ты величиной с пальчик, залезешь куда-нибудь — потом часами ищи тебя. А если вдруг тебе придется долго меня искать, не удивляйся, очевидно, я задремал где-нибудь в укромном уголке.
Через несколько дней надену на Мунисэ чаршаф. Ей исполняется четырнадцать лет. Ростом она уже с меня. Моя малышка расцвела, как роза. У нее светло-рыжие, почти соломенные волосы, белое личико, темно-синие глаза, которые меняют оттенок в зависимости от освещения — утром они одни, вечером
— другие. Мунисэ похожа на сказочную пери, у которой, когда она улыбается, на щеках распускаются розы, а если плачет — из глаз струится жемчуг.